Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Еврей на коне. Культурно-исторический контекст творчества И. Э. Бабеля
Шрифт:

К концу 1931 года Бабелю все же удалось опубликовать рассказы из книги «История моей голубятни» и одну главу из книги о коллективизации «Великая Криница». Неудачей обернулась публикация еще одного одесского рассказа, «Карл-Янкель», – о матери, судимой за обрезание ребенка, поскольку этот рассказ привлек внимание иностранной прессы и вскоре после публикации в Москве был перепечатан в эмигрантской газете в Париже 77 . Бабель попытался приуменьшить результаты политических импликаций разоблачения советского антисемитизма, заявляя, что текст был напечатан в искаженном и некорректном виде:

77

Последние новости. 1931. Декабрь. № 39. С. 3–4.

Удивляюсь тому, что в зарубежной прессе пишут о таких пустяках, как

«Карл-Янкель». Рассказ этот неудачен и к тому же чудовищно искажен. <…> Вообще, то, что печатается, есть ничтожная доля сделанного, а основная работа производится теперь. С похвалами рано, посмотрим, что будет дальше. Единственное, что достигнуто, – это чувство профессионализма и упрямства и жажда работы, которых раньше не было (Письмо к матери и сестре из Москвы, 2 января 1932 года. Собрание сочинений, 4: 300).

В это время Бабель ожидал разрешения на выезд за границу и на выдачу иностранной валюты, поэтому он не мог позволить себе новых волнений, подобных варшавской провокации. К 1932 году Бабель «молчал» уже шесть лет без новой книги, что совпадает с первым периодом его «ухода в народ» в «Автобиографии». В переработанном окончании «Автобиографии», которое он подготовил в том же году, он объяснял свое молчание тем, что бродит по стране и набирается сил для новой работы: «Снова настала для меня пора странствий, молчания и собирания сил. Я стою теперь перед началом новой работы» 78 . И все же Бабель в очередной раз оказался не в ладах с идеологической ортодоксией. Партия брала литературу под контроль так же, как и все остальные сферы жизни. От писателей требовалось подчиниться диктату социалистического реализма, который предполагал беспрекословную верность партийному контролю (партийность), демонстративное признание классового конфликта регулятором человеческих отношений (классовость), отождествление себя с народом (народность). Учреждение Союза писателей СССР привело к появлению мощного органа, способного как наказывать нерадивых членов, так и раздавать привилегии тем, кто был в фаворе у власти. Первый съезд советских писателей в 1934 году оказался историческим прощанием с остатками индивидуальной свободы и разнообразия в искусстве.

78

Рукопись хранится в РГАЛИ. Ф. 1559. Оп. 1. Д. 3. Опубликовано в: (Детство: 7–8).

В своем предисловии к английскому переводу сборника рассказов Бабеля 1955 года ведущий американский критик Лайонел Триллинг назвал речь Бабеля на Первом съезде советских писателей в 1934 году «странным перформансом»:

…Под ортодоксальностью этой речи скрывается некий тайный замысел. Это чувствуется по язвительно проявляющимся в ней остаткам гуманистического уклада. Как будто юмор, часто причудливый, как будто ирония и заученное самоуничижение – это выстраданные утверждения свободы и самоценности; как будто Бабель обращается к своим коллегам-писателям на мертвом языке… [Trilling 1994: 343].

Триллинг видит политические последствия в бабелевском объявлении себя «мастером молчания». По правилам требовалось восхвалять И. В. Сталина, вождя народа, объединившегося в борьбе за коммунизм, и Бабель отметил эту «единую борьбу народа», но сказал, что борьба эта – борьба с банальной пошлостью, которую он считал «контрреволюционной» [Лупполь и др. 1934: 279]. Сталин назвал писателей «инженерами человеческих душ», но Бабель напомнил слушателям, что их профессия требует «различия в чувствах, вкусах и методах работы». Сейчас волнующее время – снимаются первые строительные леса со здания социализма, но писатели не справятся со своей задачей, если будут кричать о счастье через мегафоны, как это обычно делают в эти дни в сталинской пропаганде. Если так пойдет и дальше, шутил Бабель, то признания в любви будут звучать через громкоговорители, как объявления на спортивном стадионе.

Бабель вызвал своим юмористическим протестом против культа личности аплодисменты и смех, но он, несомненно, говорил искренне, когда возлагал на самих писателей ответственность за адекватное описание исторических преобразований в Советском Союзе. Прежде всего, писатели несли ответственность перед читателем (то есть не перед партией). Советский читатель требовал литературы, и в его протянутую руку нельзя было положить камень, а только «хлеб искусства». Массовая литература не годится, это должна быть качественная литература, литература идей. Писатель должен поразить читателя неожиданностью искусства. Что касается уважения к читателю, то Бабель заявил, вызвав смех аудитории: «Я заговорил об уважении к читателю. Я, пожалуй, страдаю гипертрофией этого чувства. Я к нему испытываю такое беспредельное уважение, что немею, замолкаю (смех)». (Собрание сочинений, 3: 38).

Утверждение о том, что писатель

должен знать колхозы и заводы изнутри и вблизи, на что требуется много времени и размышлений, было для Бабеля способом оправдать свое молчание. Возможно, он был излишне оптимистичен или ироничен, полагая, что в Советском Союзе можно сохранить различия между писателями в условиях массового конформизма. Горький поддерживал идею Союза писателей именно из-за его цели организовать писателей для коллективной работы по строительству новой социалистической культуры [Лупполь и др. 1934: 225–226]. Однако именно против коллективной работы выступал на съезде И. Г. Эренбург, а Ю. К. Олеша в своей речи настаивал на необходимости быть самим собой, просил дать ему свободу посвятить себя мечтам новой советской молодежи, поскольку описывать заводы он не может. Бабель знал, что в Советском Союзе он не может писать свободно: «Если заговорили о молчании, то нельзя не сказать обо мне – великом мастере этого жанра (смех)» (Собрание сочинений, 3: 39).

Но он понимал, что на капиталистическом Западе ни одному издателю не было бы дела до того, может ли он сказать что-то другое и важное:

Надо сказать прямо, что в любой уважающей себя буржуазной стране я бы давно подох с голоду, и никакому издателю не было бы дела до того, как говорит Эренбург, кролик я или слониха. Произвел бы меня этот издатель, скажем, в зайцы и в этом качестве заставил бы меня прыгать, а не стал бы – меня заставили бы продавать галантерею. А вот здесь, в нашей стране, интересуются – а он кролик или слониха, что у него там в утробе, причем и не очень эту утробу толкают, – маленько, но не очень (смех, аплодисменты), и не очень допытываются, какой будет младенец: шатен или брюнет, и что он будет говорить и прочее. Вот, товарищи, я этому не радуюсь, но это, пожалуй, живое доказательство того, как в нашей стране уважаются методы работы, хотя бы необычные и медлительные (Собрание сочинений, 3: 39).

Однако среди смеха Бабель сделал важное заключение с двойным дном:

Вслед за Горьким мне хочется сказать, что на нашем знамени должны быть написаны слова Соболева, что все нам дано партией и правительством и отнято только одно право – плохо писать.

Товарищи, не будем скрывать. Это было очень важное право, и отнимают у нас немало (смех). Это была привилегия, которой мы широко пользовались.

Так вот, товарищи, давайте на писательском съезде отдадим эту привилегию, и да поможет нам бог. Впрочем, бога нет, сами себе поможем (аплодисменты) (Собрание сочинений, 3: 39–40).

Право писать плохо было привилегией, которой писатели злоупотребляли, и, отказавшись от нее, они должны были взять на себя ответственность за свое творчество и свободу 79 .

О значении Первого съезда советских писателей можно судить по тому, с какой яростью смущенный советский литературный истеблишмент воспринял появившуюся за несколько месяцев до открытия съезда книгу Макса Истмена «Художники в униформе: Исследование литературы и бюрократии». В ней была представлена картина, сильно отличающаяся от той, которую хотела дать партия. Подробно описывая дела Замятина и Пильняка, Истмен разоблачал систематические репрессии против свободы творчества. В главе «Молчание Исаака Бабеля» он восхваляет Бабеля за то, что тот не продал свое перо аппаратчикам, и восхищается его молчанием – изменническим поступком, за который ему грозило суровое наказание. Истмен догадывается, что Бабель выжил не благодаря своей уклончивости, а благодаря важным связям и особым привилегиям, предоставленным лично Сталиным Горькому – главному защитнику Бабеля. Публика, смеявшаяся над упоминанием Бабеля о его молчании, несомненно, слышала о скандальной книге Истмена. Напрасно Эренбург отстаивал право Бабеля, Олеши и Пастернака писать как они хотели и что хотели. Для Бабеля, как и для М. А. Булгакова и Н. Р. Эрдмана, единственной возможностью было молчание.

79

Триллинг, кажется, понял это выражение иначе – что право писать плохо само по себе было правом, от которого было нелегко отказаться [Trilling 1994: 343].

Молчание – также сопротивление

В 1936 году критик И. Г. Лежнев отметил десятилетие «молчания» Бабеля с момента выхода первого издания «Конармии» [Лежнев 1936]. Стало ясно, что молчание само по себе может быть расценено как предательство, и писателей призвали продемонстрировать свою лояльность Сталину [Перцов 1936]. Однако Бабель, как и другие «писатели молчания», не сложил пера. Молчание Бабеля, по сути, было плодотворным, но, к сожалению, всякий раз, когда казалось, что он близок к завершению своей работы, усиливающиеся репрессии делали ее публикацию невозможной.

Поделиться с друзьями: