Еврей Зюсс
Шрифт:
– Да, друг и брат мой, – сказал Гарпрехт, – очень похоже. Формально, с точки зрения уголовного права, обвинение недостаточно обосновано.
Бильфингер перелистал бумаги, разделил на стопки, сложил вновь.
– А нельзя ли, друг и брат мой, – сказал он немного погодя, – нельзя ли принять во внимание, что в конституционном государстве Вюртемберг он разрешал себе немало отступлений от законов конституции? Так пусть не посетует, если ради него отступят от законов правосудия.
– Это можно принять во внимание, – отвечал Гарпрехт. – Только не мне. А герцогу.
Тем временем подошло к концу и следствие по делу генерала Ремхингена. С ним, дворянином, иезуитом и полковником австрийской службы, обошлись отнюдь не так гуманно, как с местными уроженцами Гальваксом, Мецем, Бюлером, Лампрехтсом и Шефером, у него не было родни в правительственной канцелярии, штатских он именовал щелкоперами,
34
Восстановленная невиновность Ремхингена (лат.).
Народ был вне себя от бегства Ремхингена. Итак, значит, все кровопийцы увильнули от наказания. Сидели в Эслингене, на расстоянии полутора миль, надрывали животы от смеха или, еще того хуже, чинили, как Ремхинген, досаду и устраивали всякие пакости. Одного лишь еврея удалось удержать. Но тому уж не миновать расплаты. Снова на первый план выступили тайные советники Пфлуг и Панкорбо, подстрекали, оплачивали народные демонстрации. Яростней, резче, громче, грознее зазвучало по стране: «На виселицу еврея!»
Так обстояли дела, когда Гарпрехт доложил герцогу-регенту свои выводы. Как человек справедливый и правдивый, он нашел в себе силы дать заключение вне зависимости от неприязни к Зюссу, от неистовства толпы, громко, в один голос, требовавшей смерти еврея, и не сообразуясь с тем, что угодно или неугодно кабинету министров и парламенту. Вот какое заключение дал ученый юрист: суду и наказанию подлежат присягавшие конституции и правительству советники и министры, которые подписывались под незаконными приказами и распоряжениями, а не иностранец, не связанный присягой и не состоявший на государственной службе. Согласно римскому и германскому праву смерти повинны они, а не он. Исключение составляет пункт о плотских связях с христианками. Но на этом пункте по многим причинам нельзя основываться всерьез, да и сама комиссия не включила его в мотивировку приговора. А посему, на основании существующих законов Римской империи и герцогства, обвиняемый не может быть присужден к смертной казни; у него надлежит отобрать то, что им награблено, поскольку факт грабежа подтверждается, а затем изгнать его из пределов страны.
Низкорослый, кособокий, неряшливый престарелый седой герцог внимательно слушал дородного, положительного, солидного юриста.
– Итак, ты полагаешь, – сказал он в заключение, – что комиссии важно было осудить не мошенника, а еврея?
– Да, – ответил Гарпрехт.
С улицы доносился бойкий мотив: «На виселицу еврея!»
Старик регент плотно сжал губы.
– Я рад бы последовать твоему совету, – сказал он под конец. И с тем отпустил юриста.
На следующий день он подписал смертный приговор.
– Лучше, чтоб еврей был незаконно повешен, – сказал он, – чем по закону оставлен в живых и по-прежнему будоражил страну. – И еще сказал: – Редкий случай, чтоб еврей расплачивался за мошенников-христиан.
По пустынным узким коридорам крепости Гогенасперг, по витым лестницам, за ворчливым капралом с объемистой связкой ключей неверными шагами следовала Микаэла Зюсс. Сердце билось сильнее у изнеженной пожилой дамы; куда ни погляди – всюду стены да громоздкие пушки, огромный, угнетающий,
грозный механизм. Капрал грузно и поспешно шагал впереди, она с трудом поспевала за ним, задыхалась, но не смела ничего сказать. Наконец со скрипом и лязгом растворилась низенькая, безобразная дверца. Запыхавшись, заглянула она в тесную конуру; там на убогих нарах сидел старик, сгорбленный, обрюзгший, заплывший нездоровым жиром, с нечесаной седой бородой и в полудреме напевал себе под нос, рассеянно и бессмысленно улыбаясь. Она робко сказала капралу:– Мне не сюда, милейший, мне к Иозефу Зюссу.
Капрал ответил сердито:
– Это, госпожа, и есть еврей.
Холодея от неизъяснимого ужаса, смотрела Микаэла Зюсс на арестанта, который медленно обратил к ней лицо и карие, сощуренные, немного воспаленные глаза. Капрал с внушительным лязгом запер дверцу снаружи. Это – ее сын! Уродливый, опустившийся человек, на вид много старше ее – ее блистательный сын! Ничего, ни малейшего следа не осталось в нем от Гейдерсдорфа, гораздо больше, несмотря на бороду, – с любопытством и содроганием заметила она, – было в нем сходства с рабби Габриелем. Она разглядывала его робко, с дрожью ужаса, она не ощущала прежней терзающей, мучительной жалости, она чувствовала, как тает в ней любовь к сыну, оставляя внутри пустоту, перед ней был чужой, грязный, опустившийся человек, которого – ну конечно же! – надо жалеть, ведь он в заточении, и ему трудно приходится, да к тому же он еврей. Но она уже замкнулась в себе, и душа ее покрылась корой. Смущенно стояла она, чужая элегантная дама, перед неопрятным, скатившимся в грязь человеком.
Когда они заговорили, у нее не нашлось настоящих слов. Он обращался к ней ласково, с мягкой, покровительственной, чуть шутливой добротой и гладил ее белоснежные руки. Она немножко всплакнула. Но ни одно его слово не проникало ей в душу. Она думала все время: этот старый человек – ее сын! И кора все плотней покрывала ее душу. Микаэла даже обрадовалась, когда истек час и ворчливый капрал пришел за ней. С порога она, содрогаясь от ужаса, еще раз оглянулась на старого человека, который был ее сыном. На обратном пути она сама ускорила шаг.
Вскоре после этого в камере появился кроткий, тихий, печальный господин и поздоровался весьма учтиво. У него были большие белые медлительные руки, меланхоличные, с поволокой глаза на мясистом, синеватом от бритья лице. Говорил он негромко, убедительным, печальным голосом. Это был Иоганн Фридрих Паулус, бывший денкендорфский пробст, а ныне пастор в Штутгарте, крещеный еврей. Его прислал городской викарий Гофман. Городской викарий предпочел бы сам привести в лоно церкви такого закоренелого грешника, но он видел, что надежды у него мало и лучше другому завершить дело, чем совсем упустить его. Бывшему еврею, пожалуй, легче будет вкрасться, втереться в зачерствелую душу, размягчить ее.
Тихо и учтиво сидел крещеный еврей у стены, странным образом, несмотря на свою корпулентность, похожий на призрак. Печальными миндалевидными глазами оглядывал он камеру. Негромко повел беседу.
– Все это лишь мишура и личина, – сказал он, – и ваш дворец, и эта камера, и ваше иудейство, и мое христианство: мишура и личина. Одно лишь истинно – дух Божий внутри нас. Одно лишь истинно – что мы тень от тени, слово от слова. Я видел возвышение ваше, господин финанцдиректор, я видел вас в великом блеске, на большой высоте. Я друг и ученик рабби Ионатана Эйбешютца, а он друг дяди вашего, рабби Габриеля. Мне часто хотелось побеседовать с вами, господин финанцдиректор. Не потому, что вы, наверное, презирали меня за переход в христианство, приверженность христианству, и мне непременно хотелось оправдаться перед вами, отнюдь нет. Но теперь, увидев вас, – заключил он, и его ласкающий голос стал еще тише, а сам он был почти растроган, – я увидел, что пришел ради нас обоих, ради себя не меньше, чем ради вас.
– Ведь вы пришли, чтобы обратить меня в христианство? – сказал Зюсс. – Ведь вас прислал городской викарий Гофман? Разве это не так, ваше преподобие? Или мне величать вас – рабби учитель наш? – улыбнулся он.
Человек, смиренно сидевший у стены, сказал:
– Не большой труд и малая доблесть упорствовать и быть мучеником. Многие презирают меня за то, что я стал христианином. Но комья грязи не причиняют ран. Я пальцем не шевельну, чтобы стереть их. Ибо сделал я это не ради хлеба и одежды и почестей, а ради идеи, ради моего закона. У вас свой закон, своя идея. Разве не правильнее до конца изжить этот закон, не дать угаснуть этому светочу, даже если для того потребуется облечься в мишуру христианства вместо мишуры иудейства? Жить в такой камере, – и мягкий взгляд с поволокой скользнул по голым стенам, – конечно, очень тягостно. Но кто сказал вам, ваше превосходительство, что всякая тягость есть заслуга?