Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Еврейский автомобиль
Шрифт:

Но это правда: наше шоссе готово, и по нему проезжают грузовики, они проезжают по тому самому месту, где был слой жидкой глины, которую мы выгребали голыми руками. Они едут там, где растекалась синеватая нефтеносная глина, и шоссе выдерживает их, его постель не оседает, его покрытие не трескается, и я против воли испытываю чувство гордости. Я заметил, что перестал волочить ноги по асфальту, а пошел твердым шагом, так, словно я доверяю прочности дороги, невольно я оглянулся и увидел, что другие тоже идут веселее, что они подняли головы, в строю послышались шутки. Значит, мы все-таки выстроили тебя, чудовище ты этакое, подумал я почти нежно и посмотрел на шоссе. Его лента, опоясывающая гору, тускло отсвечивала в вечернем солнце. Чудовище ты этакое, подумал я и с удивлением почувствовал, что горжусь.

Обычно после работы я, как и все остальные, тащился обратно в угрюмом молчании, но тут мне захотелось немного поговорить, и я поискал глазами майора Хохрейтера. Поговорить с Гейнцем я не мог - он был в другой роте, несколько недель тому назад ему удалось пристроиться в лесную команду, которая собирала грибы, ягоды, лесные яблоки, сливы и груши, чудесные мягкие дикие груши величиной с кулак. В

некоторых местах они покрывали мох толстым слоем. Гейнц приносил мне иногда парочку таких груш. Но отношения с Гейнцем у нас разладились, он уговаривал меня последовать его примеру: надо употреблять очень много соли, а по ночам по многу часов стоять, тогда у меня появятся отеки ног, меня направят на самую легкую работу и скорее освободят из лагеря. Я отказался, а Гейнц пренебрежительно сказал, что ради свободы не грех пойти и на риск. Так и получилось, что я стал больше общаться с майором Хохрейтером, сыном известного языковеда, интеллигентным человеком лет сорока, который отказался от своего права офицера не выходить на работы - в ту пору так поступали еще очень немногие - и вот уже целый год вместе с нами строил дорогу. Майор нравился мне, и я ему, видимо, тоже, вечером после работы мы часто сидели на солнце, прислонившись к стене барака, хлебали нашу похлебку, болтали обо всем понемножку, и иногда я читал майору стихи, которые записывал накануне огрызком карандаша на буковой дранке - она заменяла в лагере драгоценную бумагу, а когда вся дранка была исписана, я осколком стекла соскребал с нее строки. Майор Хохрейтер обыкновенно хвалил мои стихи, которые по большей части оплакивали потерянный рай юности, воспевали благодатное приволье под благосклонными небесами. Об одном из стихотворений - это был плач Европы, похищаемой быком, - он даже сказал, что некоторые его строки достойны Вейнхебера *[* Иосиф Вейнхебер (1892-1945) - австрийский поэт, лирик, мастер поэтической формы.], я был горд этой похвалой, потому что Иосиф Вейнхебер, венский поэт, издавна был моим кумиром.

Я стал искать -в колонне майора Хохрейтера, но тут, чтобы сократить путь, мы свернули с шоссе, и нам нужно было пересечь холмистое плато, его каменистую почву, как синяки избитое тело, покрывали сине-черные пятна нефтяных луж, и тут я увидел, что от края плато к нам приближается буровая вышка, а на ее верхушке на головокружительной высоте колеблется какая-то точка. Я остановился очень удивленный. Разве у буровых есть колеса? Или она движется по рельсам? А как еще может двигаться буровая, особенно по холмистому плато? Конвойные и колонна тоже остановились и стали вглядываться в далекую вышку, буровая медленно приближалась, и я разглядел, что каждая из ее стальных ног опирается на два сцепленных тягача, а их движением управляет красными и синими флажками человек, который едет в вездеходе перед этой башней. Захватывающее зрелище: вышка вздрагивала, как стрелка сейсмографа, предвещающего землетрясение: она раскачивалась в обе стороны, описывая огромные дуги, а когда я взглянул на человека, который, размахивая красным флагом, качался на самой вершине башни, словно колос на узловатом стебле, у меня перехватило дыхание. Могучая упряжка из восьми машин медленно приблизилась к нам. Тягачи остановились на краю нефтяной лужи, там, где почва еще могла выдержать вес стальной громады. Человек, который указывал дорогу, с охапкой флажков в руках выпрыгнул из машины, и я увидел вдали вереницу рабочих, тащивших на плечах что-то блестящее - не то стальной трос, не то рельсы. Они приближались к вышке, как торжественная процессия, а вся эта сцена напоминала отрывок из "Илиады".

Майор Хохрейтер толкнул меня.

– Здорово, а?
– сказал он.

Я кивнул.

– Это удивительно, какими простейшими способами решают они свои технические проблемы!
– добавил он.

Я только пожал плечами и поглядел на буровую вышку. Рабочий спустился вниз. Это был молодой парень с лихими усиками. Он улыбался и все кругом тоже улыбались.

– Ну, давай, камрад, домой!
– крикнул конвойный, и мы снова потащились по бездорожью.

Теперь майор Хохрейтер шагал рядом со мной.

– Достали уже?
– спросил он.

– Что?
– рассеянно ответил я, потому что мысленно все еще всматривался в качающуюся башню и в ее пассажира, размахивающего флагом.

– Ну, эту книгу, - сказал майор Хохрейтер.

Теперь я понял, о чем он говорит, и ответил, что получил ее всего три дня назад, сегодня дочитаю и передам ему. Дело в том, что с конца августа, когда в лагерь уже во второй раз привезли четыре ящика книг на немецком языке, по рукам ходил зачитанный томик, который попал в лагерную библиотеку и выдавался нам, видимо, по недосмотру начальства, d-ro был роман из жизни русских рабочих двадцатых годов- русский автор, который, видимо, хорошо знал то о чем пишет, некий Илья Эренберг или Эренштадт, кажется так, изобразил строительство металлургического завода около городка Кузпецка. UH написал свою книгу с такой неслыханной откровенностью, что его наверняка должны были за это повесить. Писатель рассказал, как страна, которая осталась без старой интеллигенции и не имела никаких технических предпосылок для этого, начала строить в Сибири металлургический завод, строители - мужчины и женщины ютятся в землянках, среди раоочих - немало людей, которые еще не умеют ни читать, ни писать, оравы беспризорных кочуют по стране и дерутся из-за полусгнившего яблока, а в дощатом бараке, именуемом клубом, оратор произносит речь о коммунизме, один из рабочих отмораживает себе руки другой погибает, раздавленный примитивным краном. Эта книга попала к нам по необъяснимой ошибке, если только русские пронюхают о ее существовании, они немедленно конфискуют ее!

Тем временем мы дошли до болота, его нужно было переходить по длинной стальной трубе - она тянулась метров на сорок до другого берега, мы шли, балансируя и опираясь на шесты, сложенные у начала переправы. Как всегда, когда мы доходили до этого места, я, медленно переставляя ноги по скользкому металлу, начал чертыхаться про себя, и тут по другую сторону болота я увидел колонну грузовиков - они везли прожекторы к буровой вышке.

И я подумал, что эти русские снова,

как это бывало уже не раз станут работать днем и ночью, и тут мне пришла в голову сцена из романа, которую я не мог понять. Среди рабочих, строивших завод, был студент Володя, и вот этого-то Володю за какой-то проступок или ошибку - я не понял в точности, что там произошло, - исключили из комсомола. В наказание он был изгнан со стройки, и ему пришлось вернуться в Москву. Вместо того чтобы от радости подпрыгнуть до потолка своей прокуренной землянки, Володя почувствовал себя несчастным, чуть не заплакал и стал просить, чтобы его оставили на стройке и дали ему возможность загладить работой свою вину. Этого я не мог понять. Я вспомнил дни, когда я отбывал трудовую повинность, - господи боже, я пошел бы домой пешком, я босиком добежал бы до дому, а этому Володе еще и билет до Москвы дали, а он чувствует себя несчастным! Что все это значит, о господи? Почему они добровольно соглашались жить в землянках? Почему Володя считал себя несчастным из-за того, что ему не разрешили остаться в этом аду? Почему они работали, не унывая, даже ночью при свете прожекторов, почему они не устроили вновь революцию, которую так часто устраивали прежде? Думая обо всем этом, я поскользнулся на трубе и едва успел опереться на свой шест, а то бы растянулся во всю длИЬу в жидкой грязи. Вконец обозлившись, я, балансируя, прошел последние метры до берега, майор Хохрейтер снова оказался рядом и сообщил, что он читает сейчас работы Ленина о Толстом и мне советует их прочесть: это удивительно, Ленин, такой материалист, который не должен признавать богатство духа и мысли, как он рассуждает о Толстом. Я ответил ему кратко и неохотно, у меня было достаточно своих забот, чтобы снова ломать себе голову над этими русскими загадками.

Мы снова вышли на наше шоссе и потянулись через дубовую рощу к лагерю. Вдруг я опешил. Над воротами висел фанерный плакат с надписью, торопливо сделанной масляной краской: "Слава рабочей колонне Вернера, завершившей участ..." Написать дальше художник не успел. Около ворот стояли начальник лагеря и инженер, который, видно, обогнал нас на машине, а огромный граммофон громко и хрипло играл какой-то русский марш. Я уставился на плакат, как последний идиот. С каких это пор я стал ударником, которого чествуют и славят, это политика, а я ни за что на свете не хочу, чтобы меня вмешивали в политику! Лагерные портные, которые сидели на солнце около хозяйственного барака и чинили мундиры, посмотрели на нас злыми глазами.

Начальник лагеря произнес речь, он сказал, что мы, оказывается, принесли славу антифашистской Германии, а я с яростью подумал: "Какого черта, я немец и не желаю быть антифашистом!" Затем начальник лагеря сказал, что завтра в обед мы все получим двойную порцию супа и каши, и к этому я прислушался внимательно. Потом мы разошлись. Я уселся на нары и дочитал роман до конца, и, когда я его дочитал, я подумал: значит, они все-таки справились со своим конвертером, как мы со своим участком шоссе, и поймал себя на том, что радуюсь этому. Потом пришел Гейнц, он вытряхнул дикие плоды из сумок на нары: больше всего было лесных груш, но мне он не дал ни одной груши, он швырнул мне пару диких яблок и спросил, спятили мы, что ли, строим из себя ударников в угоду русским. Я сказал, что я тут ни при чем, я просто рад, что нам больше не нужно работать на этом участке дороги, и снова почувствовал идиотский прилив гордости. При этом я жевал лесные яблоки, они горчили и отдавали чернилами, но я жевал их с жадностью. Кухонный рабочий-венгр - в нашем лагере были и венгры и румыны - пришел в наш барак и протянул Гейнцу туго набитый мешочек. Гейнц пощупал мешочек, потом показал на нары, венгр переложил груши в свою шапку и ушел. Соседи по бараку, которые жадно глядели на груши Гейнца, разочарованно отвернулись.

Я понял, что Гейнц больше ничего не будет мне приносить, но его нельзя упрекать за это: в лагере все всё меняли, чего ради Гейнц станет заниматься благотворительностью?

– Завтра снова принесу тебе груши, - сказал Гейнц и набил самодельную трубку.

– Табак?
– спросил я и показал на мешочек, а Гейнц сказал, что табак он выменяет на свою вечернюю пайку, а в этом мешочке соль. Потом он достал свой котелок, худую консервную банку с дырками, замазанными глиной, - у меня была такая же посудина - и пошел к колодцу. Я догадался, что он выпьет сейчас литр солевого раствора, а потом на полночи свесит ноги с нар, чтобы они разбухли.

По слухам, циркулировавшим в лагере, те, кто страдает водянкой, будут освобождены из лагеря в первую очередь. Когда возник слух, что больные водянкои будут освобождены раньше всех, я, как и многие другие, раздобыл соли и заставил себя проглотить порцию рассола, но после этого мне стало так худо, что я отказался от такого пути к свободе и предпочел снова выйти на строительство шоссе.

Вернулся Гейнц, по его искаженному лицу и полуоткрытому рту было видно, что он уже напился соли.

В его котелке булькала вода. Снаружи донесся шум: это вернулась в лагерь последняя рабочая команда - они трудились на обжиге кирпича. А Гейнц тем временем уселся на нары, задрал штанину и без всякого усилия вдавил правый указательный палец в ногу чуть выше колена, он с удовлетворением посмотрел^на глубокую ямку, которая, словно след в мокрой глине, осталась на его водянистом, бледном, как воск, теле, а потом медленно затянулась.

– Через месяц я буду дома, - сказал он.

– Или в земле, - сказал я.

– Ради свободы приходится идти на риск!
– сказал Гейнц, и вдруг, кяк ужаленный, он закинул голову и закричал - слова вырывались из его рта, как пули, - что он не желает всю жизнь гнить здесь, на Кавказе, русские хотят только одного, чтооы все мы передохли, и он прокричал прямо мне в лицо, что есть такие подлецы, которые предают своих товарищей и выслуживаются перед русскими.

Потом он понизил голос, вскочил с нар и прошипел, что на родине с этими типами сумеют рассчитатьсякогда-нибудь Германия снова поднимется, он дает руку на отсечение, что так и будет, и снова начнется великий поход, и тогда каждый, кто предавал свои народ русским, будет отдан под суд, каждый, каждый, каждый. Гейнц потрясал кулаками, и у него изо рта тянулась ниточка липкой слюны. У меня зачесались кулаки, мне захотелось ударить его кулаком по лицу, но я совладал с собой и пошел к выходу.

Поделиться с друзьями: