Еврипид
Шрифт:
«Алкеста» завершавшая собой представление, должна была (и это очень характерно для Еврипида, у которого конец всегда в какой-то мере опровергает начало) смягчить впечатление от откровенности «Критянок». Эта трагедия тоже о любви: любви юной прекрасной женщины к своему мужу, фессалийскому царю Адмету, которого обрекли на смерть безжалостные Парки. Аполлон, находящийся по воле разгневанного на него Зевса во временном услужении у Адмета, уговаривает неумолимых держательниц человеческих судеб оставить царя в живых. Те соглашаются при условии, что кто-то из близких Адмета согласится сойти в Аид вместо него. Ни отец, ни мать, уже отжившие свое старики, не соглашаются на эту великую жертву, и только Алкеста, «лучшая из женщин под солнцем дальним», готова умереть вместо мужа, хотя и ей так не хочется раньше времени покидать белый свет: «О дети, жить хочу… Темна могила…» Ей невыносимо расставание со своими малютками, ужасает мысль о том, как они будут жить дальше без матери, и, медленно угасая на руках раздавленного бедами мужа, она просит его:
…Ты мачехи кКак и все герои Еврипида, персонажи «Алкесты» — это живые, обычные люди, с их колебаниями, слабостью, сложнейшей гаммой разноречивых чувств. Вот Адмет. Он тоже очень любит жену, не мыслит себе жизни без нее, но в то же время позволяет ей жертвовать собой ради его спасения. Он остается жить и в то же время уже и не рад этой жизни: он откупился дорогой ценой от Парок, но как смириться с позором, с осознанием своей мужской несостоятельности? Недаром в нем поднимается яростный гнев на отца, когда тот, упрекаемый сыном в чрезмерном жизнелюбии, отвечает ему тем же:
Сам любишь жизнь ты, кажется. В отце Зачем признать любви не хочешь той же? . . . Но как же он Клянет мою, своей не видя, трусость? Во цвете лет женою побежден. Придумано отлично… хоть и вовсе Не умирай, сменяя верных жен. . . Почаще жен меняй, целее будешь.В растерянности, раздавленный горем и сомнениями, Адмет возвращается с похорон, не в силах войти в свой опустевший дом, и тут появляется Геракл — огромный жизнерадостный детина, тогда еще не полубог, которому «бой со всеми на роду написан». Адмет, не желая омрачать настроение гостя своим горем, скрывает от него, что он только что схоронил любимую жену, и при молчаливом негодовании слуги Геракл пирует и поет, призывая пользоваться короткими радостями человеческой жизни и бросая вызов самим богам:
Я зависти небесной не боюсь И солнцу говорю: «Гляди — я счастлив».Узнав в конце концов о смерти Алкесты, смущенный Геракл решает искупить свое невольное кощунство и вырвать «цвет цариц» у смерти. Совершив это, он приводит царицу во дворец и просит Адмета временно приютить ее, скрытую под покрывалом, выдав за свою рабыню, полученную в качестве приза на состязании. Какова же была радость царя и всеобщее счастье, когда он узнает в незнакомке утраченную и вновь обретенную жену. Так благодаря Гераклу трагедия завершается счастливым концом.
В этой трагедии есть уже все, что характерно для драматического мастерства Еврипида и будет присутствовать так или иначе в каждом из его последующих произведений: и отзвуки софистических споров (в перебранке Адмета с отцом), и вызов традиционным устоям, и психологическая углубленность характеров, какой не знали Эсхил и Софокл. Подтачиваемый тщательно скрываемой слабостью, Адмет открывает собой длинную вереницу внутренне несостоятельных царей и героев, а жалкий птенец, мальчик Евмел, у которого зависть богов отнимает опору всей его жизни — мать, найдет потом повторение во всех маленьких жертвах людской и божьей жестокости в трагедиях Еврипида:
Сыну ж зачем сиротой, Зная, велела ты жить? . Мать, послушай меня, Сына послушай, молю. Это к холодным губам Твой детеныш приник.Любовь и страдание, связанные нерасторжимо, эти вечные спутники человека — зачем они даны ему? Эта тайна всю жизнь волновала беспокойного сердцем сына Мнесарха, тайна, постичь которую он так и не смог.
Глава 4
«ВЕК ПРОСВЕЩЕНИЯ»
Хотя военные действия между Афинами и Спартой на время прекратились, обстановка продолжала оставаться напряженной, и с огрублением нравов, неизбежно сопутствующим тяготам войны, все больше появлялось таких, которые открыто выражали сомнения в пользе философии, а также поэзии, воспевающей любовные страдания, а не героические свершения на благо отечества. И действительно, нетленное сияние вечных истин, непреложная ценность законов бытия, открытых великими философами, как будто бы немного померкли в удушливой пыли сражений, когда казалось порой, что людям так никогда и не подняться выше насилия и крови, без конца проливаемой ими от сотворения мира:
Удары щит о щит, и крик, и стон Поднялись вихрем тяжким… И напор Копейщиков аргосских очень скоро Прорвал ряды афинские… потом Враг отступил… по грудь на грудь вторично Сошлись мы с аргосцами… И бой Упорный загорелся. И убитых Тут полегло немало…И когда трагический поэт Еврипид — живой, хранимый богами! — вновь оказался у себя дома и надолго засел в своей комнате, заваленной рукописями, папирусами, театральной бутафорией, и стал перечитывать, чтобы успокоить взмятенную душу и разбегавшиеся
мысли, любимые места из Гераклита, он совсем по-иному увидел теперь и открытую им диалектику, и закон — в сущности, очень страшный закон — извечной борьбы противоречий: «Безумные, поймите долю смертных: вся жизнь — борьба». Но шли дни, проводимые за чтением бессмертных философов и старинных поэтов, Симонида, Мимнерма, Эзопа, душа его успокаивалась и омывалась, точно усталое тело от липкого пота и пыли военных походов, сын Мнесарха опять возвращался в свой мир — тот, для которого и только для него одного он был создан, — и вера в жизнь, надежда на лучшее снова одерживали верх над тяжелыми сомнениями, над все чаще дающей о себе знать усталостью: . и в жизни смерч, Как в поле ураган, шумит не вечно: Конец приходит счастью и несчастью… Жизнь движет нас бессменно вверх и вниз, А смелый — тот, кто не утратит веры Средь самых тяжких бедствий: только трус Теряет бодрость, выхода не видя…Все снова, казалось, вошло в свои берега: город процветал под мудрой эгидой Перикла; дети росли, радуя быстрым умом и успехами в ученье; служение музам целиком заполняло блаженный досуг, и не хотелось думать о том, что все это может внезапно окончиться и он снова наденет доспехи. Однако несколько лет войны не прошли для поэта даром: медленно, но неуклонно в нем росло неуважение к согражданам, недоверие к людям вообще, людям, которые звереют от запаха вражеской крови; он еще больше, чем прежде, чуждался общественных дел и, очень редко появляясь на площади, вступал в разговор лишь с немногими, уклоняясь от обсуждения городских сплетен и всякого рода новостей, до которых были падки афиняне. Ему, привыкшему к общению с философами (и живыми, и уже покинувшими этот мир, но обретшими бессмертие), часто было просто нечего сказать тому или иному из сограждан, озабоченных перипетиями политики или же ценами на рынке, и поэтому о нем все чаще говорили как о человеке излишне высокомерном, невоспитанном и мизантропе.
Впрочем, Еврипида особенно не волновало общественное мнение, что отмечают все биографы, и он, возможно, был даже рад тому, что ненужные приятельские связи, пирушки и всякого рода собрания, до которых он был такой неохотник, не нарушали его уединения, целиком посвященного Высокому и Прекрасному, тому осмыслению, познанию закономерностей человеческой жизни, средством которого была для него трагедия. Пытаясь нащупать эти закономерности, он погружался в глубины навсегда ушедшего времени, запечатленного в мифах, и эти сказания (древнейшие дофессалийские легенды о живших когда-то на землях Эллады благородных титанах, создателях циклопических построек, остатки которых еще можно было видеть; о бессмертных обитателях Олимпа, сокрушивших титанов, богах могущественных и прекрасных, но как своим видом, так и поступками очень напоминавших непостоянных в своих чувствах и действиях смертных людей; и наконец, предания совсем недавнего времени, о царях и героях Троянской войны), весь этот огромный и сложный, уже исчезнувший и в то же время на века оставшийся мир стал постепенно для сына Мнесарха столь же знакомым, реальным и близким, как и окружавшая его жизнь. И хотя там, где раньше была Троя, теперь паслись овцы и ползали черепахи, мужчины и женщины из царского дома Приама словно бы продолжали жить дальше в тех людях, которых разгоревшаяся война (оказавшаяся, пожалуй, пострашнее Троянской) ввергла в такие страдания и беды, которых, может быть, не знали и герои Гомера. В словах и поступках этих мифических героев Еврипид стремился найти и выделить те общие для людей всех времен и народов закономерности, которые казались ему аксиомами, а если не находил их или же внутренний мир этих древних царей, цариц и героев представлялся ему недостаточно сложным, он сам наделял их в своих трагедиях теми чертами, которых, по его мнению, им недоставало. Поэтому в общем достаточно символические образы ахейских пращуров и их троянских врагов, колхидских и египетских царевен, малоазиатских властителей чуть ли не хеттского времени, о которых остались лишь смутные воспоминания, представали в его творениях настолько подобными тем, что заполняли в дни Леней или Великих Дионисий амфитеатр, что это казалось недопустимой вольностью, неоправданным нарушением священных законов трагедийного искусства.
Его герои жили в мире таком, каким представлялся он самому Еврипиду, — в мире, где нельзя безнаказанно проливать чью бы то ни было кровь (и поэтому ахейцы расплачивались за подвиги победителей Трои) и нарушать, даже во имя благополучия племени, тот высший закон справедливости и милосердия, благодаря которому, и только ему одному, до сих пор держится общество, как бы люди ни пытались низвергнуть этот великий закон. Миром его трагедий, таким сложным, противоречивым и в общем неуправляемым, движут не боги и даже не судьба, а те непознаваемые, часто темные силы, что таятся в душе человека, перед которыми порой бессилен сам человек и которые губят его безжалостнее и страшнее, чем боги. Эта великая тайна манила поэта всю жизнь: почему время от времени в людях вдруг поднимаются, точно смерчи, демонические страсти, сея смерть и разрушение, проносятся и стихают, оставляя после себя обломки человеческих жизней и судеб?.. Он пытался найти разгадку трагического в самом человеческом сердце, и это казалось натяжкой, излишними умствованиями его соотечественникам, которым не нравилось узнавать какие-то из собственных черт в этих странных героях угрюмого поэта с их раздвоенным, растроенным, расчетверенным внутренним миром, растворившихся в бездне сомнений, сокрушаемых собственными слабостями и ошибками… Это раздражало еще и потому, что жизнь вокруг, казалось, прочно вошла в свою колею и афинское общество благоденствовало благодаря демократии и политическому гению Перикла.