Европа
Шрифт:
В своих ощущениях она переходила от нетерпеливого, торопящего события ожидания к тревоге и подавленности, чувствуя в себе скрытый талант и не постигая еще всей своей истинной сущности, взялась писать и была поражена странностью своих полотен, наивность которых принимала беспокойные, неясные формы, от которых веяло необъяснимым ужасом. Все это быстро исчезло, когда очередной срыв Ma поспешил напомнить ей, что воображаемые миры могли подождать, а сейчас надо было бороться, вытаскивать из пропасти старую женщину, которую она любила больше всего на свете. Заручившись поддержкой друзей, она открыла маленький магазинчик на улице Севр и поняла, что там, где была реальность, непременно были и деньги, которые нужно зарабатывать.
Эрика заметила также, что все как-то упростилось, но как именно, она сказать не могла. Жизнь обеднела, и это было тем
— Доктор, я живу с постоянным ощущением того, что потеряла своих друзей и Бог знает что еще…
— Каких друзей? Вам достаточно лишь снять трубку… Не будете знать, куда от них деваться…
Она рассмеялась:
— Представьте, у них нет телефона. У них нет даже имени, ни лица… Я их не знаю…
Жард легкими ударами вытряхивал трубку, и без того уже пустую.
— Вот что значит быть слишком требовательной, — сказал он наконец… — Человеческие отношения держатся ежедневным подкреплением, не забывайте об этом.
— Вам знакомо такое предчувствие, когда что-то готовится, что-то уже вот-вот должно произойти…
У Жарда был тот ободряющий голос, который заставляет вас думать, что лечение уже идет полным ходом.
— Да, мне это очень хорошо знакомо… Вы слишком много работаете.
— Маме ведь гораздо лучше, не так ли? С теми деньгами, которые я сейчас зарабатываю, через год-два можно будет составить ей ренту, чтобы обеспечить ее на будущее. Она больше не будет во мне нуждаться.
Жард строго посмотрел на нее.
— Полный абсурд, — сказал он. — В вас вся ее жизнь. Боюсь, у вас нет морального права уйти на все четыре стороны.
На стене висела бесконечно спокойная картина Серафина: цветы…
— Вы же понимаете, почему я к вам пришла доктор, не правда ли?
— Это просто нервы.
— Нет, все же странно, это чувство, что я предала друзей, которых даже не знаю. Я чувствую, что они ждут с нетерпением…
Жард тихонько рассмеялся:
— Я вам не советую увлекаться подобными мыслями. Продолжайте рисовать.
— Мои картины тоже немного меня беспокоят… Мне кажется, в них что-то… недоброе.
Он внимательно посмотрел на нее:
— Давайте-ка откровенно, Эрика. Как давние друзья.
Она поморщилась:
— Вот именно, я не хотела бы увязнуть в этой самой дружбе, доктор… Только не обижайтесь.
— Этого не случится. Итак?
Она не смогла удержаться от смеха.
— Ну вот… Мне страшно.
— Я вам уже тысячу раз говорил, что все ваши страхи безосновательны. Я бы даже сказал, что единственное, чего вам стоит опасаться, это ваших же страхов…
Она молчала, пребывая в нерешительности и в который раз ощущая, как ее боязнь борется с надеждой…
— Это наследственное?
Ей нравилось, когда Жард сердился: то было ворчливое негодование, обрушивавшееся на бумаги, лежавшие у него на столе, которые он начинал энергично перекладывать без всякой видимой цели.
— Вздор, — вспыхнул он. — Повторяю вам еще раз — сколько мне еще вам это говорить? — ваша мать страдает не шизофренией, а истерией, это не передается. Единственное, от чего вы можете заболеть, это от ваших собственных надуманных страхов.
— Скажите, в подобных случаях врачебная этика требует говорить правду?
— Знаете, эта врачебная этика допускает все что угодно, при условии, что вы умело этим пользуетесь.
Она встала.
— До свидания, друг. Надеюсь, по крайней мере, что в следующий раз, когда мы увидимся… я вас узнаю.
Доктор, казалось, был шокирован, как если бы она выругалась.
— Не хочу вас разочаровывать, Эрика, но у вас нет того, что необходимо. Вы одарены всеми талантами, но только не этим. Все ваше поколение стремится уйти с головой в безумие. Есть те, кто ломает… и те, кто ломается. Вы не принадлежите ни к первым, ни к последним. Вам ничего не остается, как страдать дальше. Вашей матери шестьдесят три. Если бы она была шизофреничкой, она давно бы уже отчалила и больше не возвращалась. Это дает о себе знать где-то между восемнадцатью и тридцатью годами…
— Нет, вы буквально закрываете передо мной все двери, — сказала Эрика.
—
Еще одно…— Да?
— Не очень-то доверяйте этому господину Дантесу.
Она, казалось, пребывала в некотором недоумении.
— Что вы хотите этим сказать?
Врач задумался, подбирая слова.
— У этого человека слишком богатое воображение.
— Вы его тоже наблюдаете?
— Да нет, что вы. Иначе я и не упомянул бы об этом. Я встретил его у знакомых…
Узнав об этом ошеломляющем и, можно сказать, скандальном предупреждении, Дантес, глубоко задетый, на долгие недели перестал видеться с Эрикой и даже думать о ней. Он с трудом представлял себя в этой роли «свенгали» новой марки, выставленного на всеобщее обозрение консилиумом психоаналитиков. Он едва удержался, чтобы не отправиться к Жарду и не потребовать у него объяснений. Допущение, что он мог распространять на Эрику вредное влияние, словом, заразить ее, — кажется, именно это вменялось ему в вину, — одному Богу известно, каким способом, было недопустимо. Жард, думается, обвинял его в том, что он задумал некий коварный план передачи, цель которого состояла в том, чтобы избавиться от собственных наваждений; и Дантес, таким образом, сплавлял их Эрике. Это было немыслимое обвинение. Он неспособен был повести себя подобным образом, так беззастенчиво воспользоваться молодой женщиной, о которой он всегда думал с такой нежностью. Что касается его страхов, они ничем особенным не отличались. Кто же это сказал, что любой человек, достойный этого имени, всегда будет чувствовать свою вину по отношению к цивилизации и что именно по этому знаку распознается цивилизация?
Дантес встал, собираясь закурить. Было три часа утра. Стояла душная летняя ночь, какие бывают в августе во Флоренции. Он подошел к окну, отдернул занавески, с удовольствием подставив лицо воздушной волне, напитавшейся свежестью озера. Луна напоминала раздетую рыжеволосую прелестницу. В наплывающих кучевых облаках так и виделась пышная грудь, выпирающая из корсажа…
XXI
Она написала ему длинное и немного сумбурное письмо, в котором все, что смутно предчувствовала и никак не могла выразить словами, проявлялось в многоточиях и фразах, иссякавших на полуслове. Она получила встревоженный ответ, который очаровал ее своим тоном прямо-таки родительской заботы, плохо скрывавшим сдержанность и внутреннюю борьбу человека, придающего слишком большое значение своему возрасту, как все те, кто с трудом переживает собственное старение. Ее мать, ничего не ведавшая об этих тайных начинаниях, в которых уже спешили воплощаться ее паралитические мечтания, продолжала рассказывать ей о Дантесе, как заправский вор, расписывающий своему ученику места, которые тому предстояло в ближайшее время обчистить. Следовало, по ее словам, остерегаться ясности ума этого интригана, изощренного во всякого рода хитростях жизни. Для начала, он был еще способен соблазнять, и Эрика ни на секунду не должна была забывать, что он враг. К тому же он был карьеристом, который больше всего опасался скандалов и руководствовался в первую очередь собственными амбициями. Развод с последующей женитьбой на молодой женщине, которая была младше его на двадцать пять лет, на набережной д’Орсэ могли бы воспринять как недостаток рассудительности, легкомысленность, грозившую закрыть ему доступ к высшим постам и дальнейшему карьерному росту. Возможно, он станет тянуть время, попытается скрыться. Может быть, стоило дать ему еще год-два, чтобы близость этой черной дыры, где затухают последние сердечные порывы и любые чувства, отбила бы у него всякую охоту защищаться… Эрика понимала, что мать боится этой встречи лицом к лицу: момент истины мог положить конец химерам, поддерживавшим ее долгое время; несомненно, она будет жить дальше в надежде на это отмщение и не осмеливаясь на него, опасаясь неудачи и всевозможных последствий, к которым могло привести ее возвращение к реальности. Эрика с трудом представляла, как Ma сможет выжить после подобного провала. Эрика садилась перед ней на колени, брала ее за руку, прислушивалась к этому глухому голосу, сопровождавшемуся странным взглядом, терявшимся в созерцании праздника, который ожидал их в этом нескончаемом восемнадцатом веке ее воображения, когда данные им привилегии позволяли всем этим замечательным маркизам и восхитительно вероломным дамам затеряться в бесконечных интригах, изысканных менуэтах мстительных помыслов и разврата, в тени их поместий, которым пока еще не грозила голодная смерть.