Эвтаназия
Шрифт:
Тут нам вспомнились Борхес и Гессе. И мы пришли к выводу, что все же существует жанр прозы, которому дозволено учить – это притча. Причем, Борхес ей нравился, а мне не особенно, поскольку я находил его прозу излишне холодной и высокомерной.
Зато Гессе нравился нам обоим. Я заметил, что Гессе удалось обойти один из казалось бы непреложных законов литературы: о том, что персонаж не может быть умнее автора. И что закон этот, как и законы Ньютона, справедлив только в рамках определенной системы. А Гессе вырвался за пределы этой системы, в миры, где властвует теория относительности. Будучи человеком редкого ума и эрудиции, скользящий – словно в виндсерфинге – по гребню познания, он обозначил контуры могучего интеллекта. Эти контуры, теряются в пространстве, недоступные охвату
Я поинтересовался, есть ли у нее любимый писатель.
– О, да! – сказала она. – Набоков. Его книги для меня как наркотик. Если я своевременно не впрысну в себя очередную дозу Набокова, у меня начинается ломка.
Она еще добавила, что когда читаешь Набокова, не знаешь, чему в первую очередь восхищаться. И что-то говорила о набоковском литературном эквилибре. Выяснилось, что сейчас она занимается переводами произведений Набокова и Башевиса Зингера.
Но это – не коммерческие переводы. Так – для души. Для коммерческих переводов существуют ильины и райт-ковалевы.
– А из женщин? – не унимался я. – Есть любимые?
Она озадаченно посмотрела на меня.
– Токарева, Петрушевская, Татьяна Толстая, – начал я наугад. – Кто там еще? Димфна Кьюсак, Жорж Санд, Гарриет Бичер-Стоу.
– Пожалуй, Рубина, – сказала она. – Я ей симпатизирую. Я все время боялась, что она разделит судьбу Франсуазы Саган: вспыхнуть звездочкой в юности, удивить мир и быстро скатиться с небосвода. Но этого не произошло и, похоже, уже никогда не произойдет.
– Франсуаза Саган тоже до сих пор пишет, – возразил я.
– Да, но она уже давно разучилась удивлять мир. А, если по гамбургскому счету, мне известна лишь одна женщина, которой удалось создать подлинный литературный шедевр. Это Анна Антоновская.
– А Войнич?
– „Овод"? Бр-р-р! Низкопробная революционная агитка. Что-то вроде нашего фильма „Добровольцы".
В свою очередь она тоже поинтересовалась, кто мой любимый писатель. Я сказал, что Сэлинджер, и она удовлетворенно кивнула. Словом, экзамен закончился более-менее успешно.
Хотя подобные идиотские разговоры мне уже порядком обрыдли. Потому что одно время я вращался в компании, членов которой про себя называл „литературными эстетами".
„Литературных террористов" тогда уже разгромили. Фила упекли в психушку, Юлька Мешкова загадочно исчезла, а Колю Чичина сняла с трапа самолета снайперская пуля. Двоих уцелевших постоянных членов этой группы постигла следующая участь: Лена Петрова, которую все мы называли Петькой, и с которой я одно время крутил роман, вышла замуж за меховщика и бросила писать стихи. А Эрик Гринберг, будучи архитектором по образованию, неожиданно увлекся греческой мифологией. Целыми днями напролет просиживал в городской читальне, составляя генеалогическое древо богов и героев. Скажем, Тессей родился тогда-то, Геракл – тогда-то. Разумеется, я упоминаю наиболее известных, а мифология ими просто кишит. Мы с Эдькой случайно встретились в библиотечном зале, и он бросился ко мне с горящими глазами:
– Я пользуюсь абсолютно разными, никак не связанными между собой источниками, но, когда накладываю генеалогические древа одно на другое, все сходится! Представляешь? О чем это говорит?
– Не знаю.
– О том, что либо все это, а значит и древняя, античная история в целом, – чудовищная фальсификация, либо все
это было на самом деле!Однажды Эдька около часа простоял на крыше девятиэтажного дома – пытался заставить себя прыгнуть вниз, но так и не решился. Очевидно, евлаховское стихотворение про жабу касалось не только его одного.
В общем, я остался в одиночестве. А один, как известно, в поле не воин. В особенности если это не Фил и не Чичин, а всего лишь Геннадий Твердовский. И волна одиночества выбросила меня на побережье „литературных эстетов". К тому времени у меня уже не было ни машины, ни дачи, но квартира на проспекте Ленина еще оставалась. Думаю, это и послужило решающим доводом, когда рассматривался вопрос о моем принятии, ведь в тот момент как личность я им был совершенно неинтересен. Да и мне с новыми знакомыми было не так уж весело: они не позволяли себе тех сумасбродных выходок, которыми была насыщена жизнь Фила и К., разве что от случая к случаю нажирались до поросячьего визга. Однако все они считались блистательными эрудитами и вели бесконечные умные разговоры. Толька Евлахов в той компании был, пожалуй, наиболее скромной фигурой. Он был известен лишь благодаря своей библиотеке и тому, что напивается гораздо чаще других. Причем, с деньгами у него всегда были проблемы, пил он в основном бормотуху и в итоге окончательно загнал свой желудок. А тон у „литературных эстетов" задавали громкоголосый пузан Сашка Аврутин, обладатель очков в позолоченной оправе, остряк и сибарит Толя Вишняков и любительница острых ощущений, альпинистка и горнолыжница Люба Таратута. Они без устали поставляли на наши интеллектуальные пиршества всевозможные вкусные умности. Я почувствовал, что могу у них многому научиться. И главное, чему я действительно научился – это читать серьезные книги (не позволять душе лениться). Именно тогда мне захотелось писать стоящие романы. Я ведь и раньше писал романы, но они были плоскими как бумага…
В процессе разговора с Моминой я усиленно налегал на „Шантрэ". Спиртное вообще хорошо идет под эти идиотские литературные разговоры. Пришлось разузнать у хозяйки, где находится туалет. Унитаз мне не понравился, хотя и был обложен импортной плиткой: к нему прилагался компактный бачок, и на него неудобно было бы молиться в случае необходимости. Зато ванная была вся отделана мрамором. Рядом с огромным зеркалом на мраморной полочке была устроена выставка парфюмерии. Особенно бросались в глаза духи „Опиум". Да и запах здесь был словно во французском магазине.
Я мыл руки и внимал ароматам. Вытирал их и внимал ароматам. Потом погладил ладонью белоснежную поверхность ванной, к которой посланница Века Джаза прикасалась обнаженным телом.
– Для того, чтобы успешно завершить роман, мне нужно в полной мере почувствовать себя Середой, – сказал я, возвратившись в комнату. – Без этого вряд ли что получится. Не знаю, готова ли ты к этому психологически. Ведь мне придется как бы взломать его оболочку – хрустальный кокон, в котором покоится душа – и основательно устроиться внутри.
Она понимающе кивнула.
– Где он жил, тебе известно, можешь приходить и в дальнейшем сколько посчитаешь нужным. Фотографии ты видел. Если требуется что-нибудь еще – только скажи.
– А женщины, – пробормотал я.
– Что женщины?
– Ну, интимная сторона его жизни… Или он тоже сублимировал ее с литературой?
– Он был однолюбом, – сказала она. – Тут все достаточно просто. Моя мать являлась для него всем.
– Эротические переживания человека-творца – тоже ведь вещь очень важная. В особенности, если он любил всего лишь одну женщину. Это означает, что он боготворил каждую клеточку ее тела.
Она растерянно посмотрела на меня.
– Очевидно так и было, но чем я тут могу помочь?
– Между прочим, ты очень похожа на свою мать.
– Ах ты, гад такой!
Потом она долго смеялась, отвернувшись и прикрыв ладонью губы. А каратисты на ее халате продолжали злобно корчиться. Мол, еще одно такое слово…
К данной теме мы больше не возвращались, но я надеялся, что мне удалось посеять зубы сексуального дракона.
В дверь постучали.
– Кто там? – вопросил я.