Евтушенко: Love story
Шрифт:
Возник феномен Александра Иванова, пародиста. Суррогат. Это походило на конец поэзии. Помню рекламный щит под Залом Чайковского: вечер поэзии в честь женского дня, участвуют поэт-пародист А. Иванов и поэты-мужчины Е. Евтушенко и др. Поэт-пародист отдельной строкой, поэты-мужчины стадом.
Зал Чайковского смотрит на бронзового Маяковского, наверняка не позабыв, что творилось под монументом в былые времена. Ежевечерние поэтические тусовки заглушали шум улицы Горького. Тысячи начинающих гениев пробовали свои голосовые связки, и я однажды решился, эффекта с испугу не запомнил. Зато ясно вижу, как несметная толпа тащит на руках Евтушенко, и он растерянно улыбается, поблескивая золотой фиксой. Все миновалось, молодость прошла («Высокий берег», 2001).
Многие нынче склонны наглухо
Еще более того: куда-нибудь в Рим приезжала бригада матерых мастеров в невообразимом по разношерстности составе (Твардовский, Мартынов, Заболоцкий, Слуцкий, С. Смирнов) — и что? Полный успех. Наконец и Ахматова получила свои лавры там же, в Европах. Наконец-то Запад не ошибся в идентификации России — как страны словоцентричной.
Все это начиналось в том самом 58-м или где-то около того, и посему Адамович оказался не только не прав насчет невозможности поэзии, но и поразительно не прав, вдвойне не прав: во-первых, поэзия пришла тогда в мир из России, не из Франции, а во-вторых, обрела значение, может быть, не свойственное ей, но поистине чрезвычайное. Я думаю, вершиной именно той волны был мировой взлет Бродского. После него все пошло на спад, перестроечные триумфы наших поэтов карликовы по сравнению с упомянутым yesterday, как ни бились над его повтором целеустремленные слависты («После бури?..», 2001).
Относительно формы стиха общий вектор молодой поэзии той поры исходил из недавнего вчера, казалось бы, подзабытого, — из того, что было начато футуристами, Пастернаком, продолжено Цветаевой, имажинистами, конструктивистами и прочей левой поэзией. Рифма Кирсанова или Сельвинского, при еще живых родителях, стала называться евтушенковской. Впрочем, на такую рифму, как «фраза — Франко» (Евтушенко), старики уже не отваживались.
За взглядом на рифму стоял взгляд на действительность. Она нуждалась в обновлении, потому что не устраивала. С одной стороны, она была богата (богатая рифма), с другой — бедна (бедная рифма). Здесь можно продолжить сколько угодно много, вплоть до диссонанса. Острота проблемы постепенно гасла — поэт, как и все остальные, привыкал к текущей действительности как некой данности. Рифменный революционаризм стал привычкой, делом техники. Такого поэта, как Соколов, рифма интересовала постольку-поскольку: время вызова кончилось («Проблема рифмы», 2002).
Вчера — звонок от Евтушенко. — Здравствуй, Илюша. — Здравствуй, Женя. — Что-то давно не вижу твоих статей. — Притомился. — Кого читаешь? — Никого в этом году. — Что думаешь о Кабыш? — Хорошо думаю. — О Першине? — Ничего не думаю. — Раз не статьи, что делаешь? — Накатал за эти годы несколько романов. — Да? Не видел. Где печатал? — В журналах. — А книгой? — Нет денег. — Делаю трехтомную антологию русской поэзии. Решил перевести «Слово о полку», в рифму.
Я видел его на недавнем форуме в честь Достоевского, где он произносил речь, а потом ходил по ресторану в отеле «Россия» с сумкой через плечо. Там мы не перекивнулись.
Поздравил с Новым годом. «Обнимаю».
Я знаю, что у него больна мама.
Странный звонок. Последний раз мы пересекались год назад на вечере Рейна, где сухо поздоровались. Там он тоже ходил вокруг фуршетного стола как бы в поисках кого-то родного, я к таковым явно не относился (Из дневника. 2001–12–22).
Наверно, кроме Ахматовой самые большие места в его (Рейна) жизненном пространстве заняли Бродский, Довлатов и Евтушенко. Причем последний — чуть ли не первее прочих, по крайней мере в первой половине книги («Заметки марафонца». — И. Ф.,2013). В отличие от Бродского, нетерпимого к Евтушенко, Рейн не без восхищения включен в фантастикофеерическую орбиту евтушенковской жизнедеятельности, не без восхищения и некоторого недоумения: именно здесь возникло самоопределение «скромный литератор». Умение быть вторым? Не знаю. Он ведь третий («Рейнланд», 2004).
Кажется, Евтушенко первый назвал Слуцкого великим. Вот евтушенковский ряд великих: Пастернак, Ахматова, Твардовский, Заболоцкий, Смеляков. К ним он присоединяет Симонова — за «Жди меня» и «Ты помнишь, Алеша…». Слуцкий — в этом ряду («Пусть будет», 2006).
Но вот что интересно. Он (Антокольский) не состоял ни в одной поэтической группе (не слишком кровно смыкался с конструктивистами), всю жизнь шел параллельно общему движению (здесь дело не только в том, что его забирал, или отвлекал, театр), а в итоге получилось, что в какой-то мере сам основал некое направление. У Гумилёва когда-то были гумилята, учеников Антокольского можно бы назвать антоколятами. Слово не из самых благозвучных, но мне кажется — оно точно. У этого направления не было программы и рамок: разница между тем же Межировым и Евтушенко в поэтике — бездонна («Об Антокольском: конспект», 2007).
Авторская песня — задушевно-полемический вариант евтушенковского Стадиона. В плане экстенсива. Страна была охвачена то общим воодушевлением, то всеобщим разочарованием, во все это были вовлечены миллионы поющих голосов. Стоящих слов было, может быть, и много — осталось немного. Стихи Сухарева — из тех, что остались.
…Поэзия Сухарева напрямую наследует прежде всего поэтам-фронтовикам, став, может быть, единственным и законченным явлением этого рода. Никто из рожденных в 30-х так определенно не сосредоточился на этой линии. Ни Кушнер, ни Мориц, ни Чухонцев, ни Рейн, ни Шкляревский, ни, скажем, даже Леонович, во многом разделяющий Сухаревские предпочтения. В этом — поколенческом — народе он действительно стоит. И горой стоит за него. Стихи про Евтушенко (неназванного) «Когда его бранят» прежде всего благородны по жесту — и в 86-м, когда они написаны, требовалось мужество, чтобы бросить в лицо литературной кодле: «И мы учились — / рабски! / — у него! / Мы все на нем вскормились, лицемеры!» («Обаяние vers. Обаяние», 2010).
Оправдываться у меня нет причин. Но о туркменской истории трех поэтов сказать вынужден. (Речь о переводе на русский язык стихов Туркменбаши. — И. Ф.,2013.) Три поэта зря пошли на эту затею. Общественность напрасно их бичевала. Так бурно и так массово. Три поэта — не монолит, роль каждого из них в этой истории своя: кто-то это задумал, кто-то вляпался. Их публичная самооборона не выглядела красиво.
Но добивать — нельзя. Лежачего не бьют.
Я сказал Рейну в те дни:
— Сто первым я не буду никогда.
Это концовка старого евтушенковского стихотворения о том, как толпа бьет ногами базарного воришку. Рейн усмехнулся.
…Между прочим, в уже далекий день публикации моей заметки о ней («Кулиса», приложение к «Независимой газете») вечером у меня дома раздался звонок: говорит Вера Павлова. Я сперва не понял, что за Вера. Она поблагодарила за точность и благожелательность. Редкий жест. Старая школа. Я могу по пальцам пересчитать поэтов, поступивших так же: Евтушенко, Рейн, Ряшенцев, Чухонцев, Соколов, Кушнер, Британишский. Возраст? Культурность.
…В декабре 2004-го — Международный конгресс, посвященный русской литературе в мировом контексте, под эгидой волгинского Фонда Достоевского. В фойе гостиницы «Космос» многолюдно, мельтешение, всяческие пересечения. Пару раз я пересекся с Е. А. Евтушенко. Оба раза он говорил о моем потрясающем экстерьере, в смысле одежды.
— Ты что, на бегах выиграл?
Под занавес конгресса — вечер поэзии. Я читаю стихи, моя очередь. Е. А., неподалеку от сцены, в полный голос разговаривает с соседом по ряду. Вдали — Д. Быков весело с кем-то беседует спиной к сцене. О том и другом я в свое время писал со знаком плюс. Видимо, с Е. А. надо было как-то поубедительней поговорить о моем гардеробе. Кстати, когда читал Е. А., перед его носом тоже оживленно беседовали — Евтушенко накричал на В. Рабиновича: