Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Эжени де Франваль

Сад Маркиз де

Шрифт:

– Мне хотелось бы перейти к делу, сударь. Поговорим без обиняков. В чем состоит ваша миссия?

– Принести вам счастье, если это возможно.

– Значит, если я ощущаю себя счастливым, как сейчас, вам больше нечего мне сказать?

– Невозможно, сударь, найти счастье в преступлении.

– Я с вами согласен. Однако существуют люди, которые путем углубленных исследований и зрелых размышлений выработали для себя установку не предполагать зла ни в чем и с невозмутимым спокойствием взирать на любые человеческие поступки, оценивая их как необходимые результаты различных потребностей. Какими бы ни были наши потребности – естественными ли, извращенными ли – они всегда настоятельны. Попеременно сменяя друг друга, они побуждают нас одобрить нечто или осудить, но никогда не внушают нам того, что способно помешать их удовлетворению. Так вот, сударь, я отношу себя к тому самому разряду людей, о котором только что рассказал, и потому, ведя себя известным вам образом, ощущаю себя не менее счастливым, нежели чувствуете себя таковым вы на избранном вами поприще. Счастье – идеал, оно лишь плод воображения, лишь

побуждение к действию, зависящее исключительно от нашей манеры видеть и чувствовать. Помимо удовлетворения потребностей, не существует ничего, что делало бы всех людей равно счастливыми. Мы наблюдаем, как каждодневно один индивид счастлив тем, что было бы в высшей степени неприятно другому; таким образом, нет бесспорного счастья, для нас существует лишь то, которое мы для себя создаем в соответствии с нашими ощущениями и с нашими принципами.

– Я это знаю, сударь, однако разум порой обманывает нас, совесть же никогда не совратит с пути истинного: она как книга, в которую природа записывает все наши обязанности.

– Разве не покорна всем нашим желаниям эта бутафорская совесть? Мы привыкаем лепить из нее что нам угодно, и она, подобно мягкому воску, принимает по воле наших пальцев любые формы. Будь книга эта столь верной, как вы это утверждаете, для всех людей понятие совести стало бы неизменным и во всех уголках земли все поступки оценивались бы одинаково. Однако так ли это на самом деле? Трепещет ли готтентот от того, что страшно для француза? И не совершает ли этот последний каждый день то, за что был бы наказан в Японии? Нет, сударь, и еще раз нет, в мире не существует ничего, что неизменно заслуживало бы хвалы или хулы, что было бы достойно награды или кары, ничего, что, считаясь наказуемым в данной местности, не оказалось бы законным на расстоянии в пятьсот лье отсюда, – одним словом, не существует понятий подлинного зла и несомненного блага.

– Не верьте этому, сударь. Добродетель вовсе не химера. Не обязательно знать, хорошим или предосудительным слывет данный поступок в нескольких градусах широты отсюда, чтобы определить его как злодейство или добродетель и убедить себя, что нашел счастье вследствие сделанного выбора. Высшее счастье человека состоит лишь в самом безоговорочном соблюдении законов собственной страны. Каждый обязан уважать их, иначе он станет отверженным. Третьего не дано – правонарушение неизбежно ведет к несчастью. Беды, обрушивающиеся на нас за то, что мы предаемся чему-то запретному, исходят, если вам угодно, не из самой природы данного предмета; они происходят оттого, что наши поступки, хороши они или дурны сами по себе, нарушают условности, принятые в той стране, где мы живем. Определенно не содержится никакого зла в предпочтении прогуляться по бульварам, а не по Елисейским полям: но издайте закон, запрещающий гражданам прогуливаться по бульварам, и нарушивший сей закон, возможно, уготовит себе нескончаемую череду невзгод, хотя преступая его, он совершил нечто вполне для него обычное. Кстати, привычка сметать незначительные на первый взгляд преграды вскоре приводит к ломке самых серьезных; и так, совершая одну ошибку за другой, приходят к преступлениям, наказуемым во всех странах мира, внушающим ужас всем разумным существам, в каком бы полушарии они ни жили. Если и нет вселенской человеческой совести, то есть, по меньшей мере, национальное представление о совести, определяемое тем существованием, какое нам даровала природа, своей рукой запечатлевшая на нем наши обязательства, и стирать их весьма небезопасно. Положим, сударь, ваша семья обвиняет вас в инцесте. Несколько софизмов в оправдание этого преступления и в ослабление его отвратительной сущности, сколь своеобразными бы ни были такого рода рассуждения; несколько ссылок на авторитеты, опиравшиеся на примеры из жизни соседних народов, – и останется лишь показать, что это правонарушение, считающееся таковым лишь у некоторых народов, определенно не представляет опасности и там, где оно запрещено законом. Но не менее бесспорно и то, что оно может повлечь за собой самые страшные последствия – преступления, неизбежно вытекающие из первоначального злодейства, заставляющие всех людей на свете содрогнуться от ужаса. Если бы вы женились на вашей дочери на берегу Ганга, где подобные браки разрешены, возможно, нанесенный вами ущерб был бы незначителен. Однако при государственном строе, где такого рода брачные союзы запрещены, предлагая созерцать сию возмутительную для общественного мнения картину обожающей вас жене, которую эта коварная измена сводит в могилу, вы, без сомнения, совершаете ужасный поступок, преступление, нарушающее самые неприкосновенные в природе узы, связывающие дочь вашу с существом, давшим ей жизнь, узы, призванные сделать для нее это существо самым святопочитаемым в мире. Вы вынуждаете дочь презирать столь священную обязанность, заставляете ее ненавидеть ту, что носила ее под сердцем. Сами того не замечая, вы готовите оружие, которое она сможет направить и против вас. Нет ни одной философской системы, преподанной вами, ни одного вами привитого принципа, где не был бы начертан ваш собственный приговор, и если ее руке однажды будет уготовано посягнуть на вашу жизнь, знайте – вы сами отточили кинжал.

– Ваша манера рассуждать, сударь, столь нехарактерная для людей вашего звания, – ответил Франваль, – вызывает мое доверие. Я мог бы отрицать вами выставленные обвинения: откровенное же саморазоблачение, надеюсь, побудит вас поверить в проступки моей супруги – я расскажу вам о них с той же искренностью, с какой признаюсь в моих собственных. Да, сударь, я влюблен в мою дочь, влюблен страстно, она мне любовница, жена, сестра, наперсница, подруга, мое единственное на земле божество; ей принадлежат все звания и все дары моего сердца, и она

отвечает мне взаимностью. Чувства эти продлятся, пока я жив. Раз мне не удается отречься от них, мне, очевидно, следует оправдать их.

Думаю, вы согласитесь, сударь, что первейший долг отца по отношению к дочери – обеспечить ей счастье. Если ему этого не удалось – он в долгу перед ней, если он в этом преуспел – его не в чем упрекнуть. Я не соблазнял и не принуждал Эжени: это исключительно важное замечание, не упускайте его из виду. Я не утаивал от нее общественных нравов, рисовал розы супружества и сопутствующие ему шипы. Лишь после этого предложил себя. Я оставил Эжени свободу выбора. У нее было достаточно времени на размышление. Она ни минуты не колебалась, заверяя, что будет счастлива только со мной; так виновен ли я, если для ее же счастья дал ей то, что она вполне сознательно предпочла всему остальному?

– Эти софизмы ничего не оправдывают, сударь, вы не должны были даже позволять вашей дочери рассматривать в качестве человека, способного принести ей счастье, того, кого она не могла предпочесть, не совершив преступления: каким бы аппетитным ни был на вид плод, разве не в чем каяться тому, кто предлагает кому-нибудь его отведать, будучи твердо уверенным, что в мякоти его заключена смерть? Нет, сударь, не оправдывайтесь, в этом злосчастном предложении вы не выдвинули иного претендента, кроме себя, сделав дочь вашу и соучастницей и жертвой. Такие приемы непростительны... А в чем вы видите проступки чувствительной и преданной супруги вашей, чье сердце вы разбиваете с таким злорадством? Несправедливый вы человек... Какой за ней проступок, кроме того, что она по-прежнему боготворит вас?

– Вот именно по этому поводу я и рассчитываю на ваше доверие, сударь, у меня есть некоторое право надеяться на это после откровенного признания в том, что мне вменяется в вину!

И тут Франваль, демонстрируя Клервилю подложные письма и фальшивые векселя, приписываемые им своей жене, уверяет того в подлинности документов, свидетельствующих о любовной интриге госпожи де Франваль.

Клервиль знает обо всем.

– Видите, сударь, – уверенно заявил он Франвалю, – выходит, я был прав, говоря, что один грех, представляющийся поначалу самодостаточным, приучая выходить за рамки, может привести к последним крайностям преступления и злонравия. Вы начали с несущественного в ваших глазах поступка, а теперь, желая оправдать или скрыть его, на какие только низости вы не идете!.. И хотите, чтоб я в это поверил? Бросим в огонь эти клеветнические бумажки, забудем о них, заклинаю вас, и никогда не будем вспоминать!

– Эти бумаги подлинны, сударь.

– Они поддельны.

– Вы можете лишь сомневаться: достаточный ли это повод для опровержения моих доказательств?

– Извольте, сударь. Предполагая их истинными, я основываюсь лишь на ваших утверждениях. Вы же крайне заинтересованы отстаивать свои обвинения. Удостоверяя ложность данных документов, я располагаю признаниями вашей супруги, которая тоже крайне заинтересована была бы сообщить мне об их подлинности, в случае если они были бы таковыми. Вот на основании чего я делаю вывод, сударь. Интерес – проводник всех человеческих поступков, великий двигатель всякой деятельности. Где я его обнаруживаю – там для меня тут же загорается светоч истины; это правило ни разу не обмануло меня, и вот уже сорок лет я ему следую. К тому же разве добродетель вашей жены не уничтожит в глазах света эту грязную клевету? Неужели при ее искренности, чистосердечии и по-прежнему пылкой любви к вам позволяют себе столь чудовищные измышления? Нет, нет, сударь, это не первая робкая поступь преступления: вы знаете в нем толк и умеете дергать за ниточки.

– Да вы начинаете браниться, сударь!

– Простите: несправедливость, клевета и распутство так переворачивают мою душу, что порой я не в силах совладать с волнением, в которое повергают меня подобные бесчинства. Сожжем эти бумаги, сударь, еще раз настоятельно прошу вас, сделаем это, ради спасения вашей чести и вашего покоя!

– Я не представлял, сударь, – произнес Франваль, поднимаясь, – что люди, отправляющие богослужение, с такой легкостью становятся ярыми защитниками и покровителями безнравственности и адюльтера. Жена моя позорит и разоряет меня, я доказываю это – вы же предпочитаете облыжно обвинять меня самого в клевете, нежели признать эту женщину вероломной и распутной! Ну что ж, сударь, пусть решает закон. В любом суде Франции я предъявлю доказательства, предам огласке свое бесчестье, и тогда увидим, достанет ли у вас простодушия, или скорее неразумия, выступить против меня, покровительствуя столь бесчестному созданию.

– Прежде чем удалиться, сударь, – сказал Клервиль, также поднимаясь, – замечу, что и я не представлял, насколько странности вашего ума отравят ваше сердце, и что, ослепленный несправедливой местью, вы окажетесь способны хладнокровно отстаивать порожденные горячечным бредом доктрины. Ах, сударь, все это лучше, чем когда бы то ни было, убеждает меня: человек, преступивший самый священный свой долг, очень скоро обратит в прах и все остальное. Если вы одумаетесь – соблаговолите дать мне знать, сударь, и вы всегда найдете и во мне и в вашей семье друзей, готовых вас принять. С вашего позволения, могу я на несколько минут повидать вашу дочь?

– Она в вашем полном распоряжении, сударь. Призываю вас употребить еще больше красноречия или других верных средств, чтобы представить ей в выгодном свете лучезарные истины, в которых я имею несчастье видеть лишь ослепленность и пустое словоблудие.

Клервиль зашел к Эжени. Та встретила его в необычайно кокетливом и изысканном дезабилье. Такого же рода неприличие – плод бесстыдства и преступления – отличало и ее вызывающие жесты и взгляды. Коварная особа, словно оскорбляя пленительные дары, доставшиеся ей от природы, соединяла в себе то, чем привлекают порок, и то, чем возмущают добродетель.

Поделиться с друзьями: