Факультет чудаков
Шрифт:
Теперь он не видел принципиальной разницы между «наукой» Каплина и своей наукой. И он уже не смотрел на живопись. Он не замечал ни того мастерства, с которым была рассказана история науки, ни тех особенностей живописи, которая не боялась рассказывать подробно как литература, в то же время оставаясь живописью.
— Надо с этим покончить, — сказал он и вдруг почувствовал, что кто-то трогает его за руку.
Тогда вмешался управдом.
— Сегодня торжественное открытие нашего клуба, — сказал он, — мы хотим просить вас, чтобы вы присутствовали и прочли доклад о ваших научных изысканиях. Не бойтесь, что вас не поймут. Весь дом гордится тем, что живет с вами в одном доме. Он сделает все, чтобы понять вас.
«Сегодня я занят, и к сожалению, не смогу быть», — хотел было уже сказать профессор, но сказал другое.
— Хорошо, я буду.
И пришел.
Перед собравшимися в клубе рабочими и служащими, учащимися и домашними хозяйками стоял стол, на столе стояли препараты, за столом профессор.
— Науку тормозит не только религия в прямом смысле этого слова, — начал профессор, — но та псевдонаука, которая в буржуазном обществе идет вместе с наукой, стараясь подменить ее собой. Недавно она протянула свою руку и к советской науке. Я расскажу вам все по порядку… Полгода тому назад я доказал существование одного витамина, вещества, входящего в пищу, отсутствие которого в последней действует разрушающим образом на нервную систему и мозг. Следующие полгода я украл у настоящей науки… Дело в том, что под влиянием чуждых науке теорий я задался целью отыскать синтез таких пищевых веществ, которые смогли бы механическим путем усилить мозговую деятельность человека и животных. Я забыл, что это противоречит законам природы, я забыл, что человек развивает свой мозг не искусственным путем, не принятием какого-либо вещества, например фосфора, а практикой, борьбой, изучением и изменением природы и общества. Я уподобился средневековым алхимикам, искавшим золота в человеческой моче, или вон тому псевдоученому, изображение которого при помощи пилюль хочет выучить своих учеников геометрии. На этом я остановлюсь. Пусть изображения на стене продолжат меня. Они расскажут лучше, чем смогу рассказать я.
Между аудиторией и профессором, между зрителями и искусством не было разобщенности. Они составляли единство.
Портрет лежал под столом, а профессор сидел за столом.
Были слышны шаги Петра Ивановича, который спускался, чтобы пожаловаться на то, что его уплотняют.
— Меня уплотняют, — сказал он. — Из четырех комнат мне оставляют одну. Что это, как не вмешательство в частную жизнь? Нарушить мой ритм — это значит лишить меня воздуха. Как рыба, я задохнусь на этой земле.
— Для вашей ерунды, — резко ответил профессор, — я не оставил бы и полкомнаты, я не оставил бы четверть комнаты, ни одного метра, ни одного сантиметра не оставил бы я.
Задыхаясь от бешенства, с открытым ртом, как у рыбы, и выпученными, как у рака, глазами он, выплыл из комнаты профессора. Он ушел, чтобы никогда сюда не вернуться.
«И все же я оставил ему больше сантиметра и больше метра для его ерунды — подумал профессор. — В своем докладе я не назвал его, не разоблачил».
И, встав с места, профессор увидел потолок, тот потолок, который служил еще Каплину полом. Потолок был потолок.
Хорошо сохранившийся человек
В 1966 году совсем молодой писатель Андрей Битов написал для «Литературной газеты» статью о человеке, которого многие ленинградские литераторы называли тогда своим учителем.
В газете статью очень основательно отредактировали и отцензуровали.
Но сегодня нам представляется, что этот текст, очищенный от цензурных искажений, написанный 30 лет назад, очень много говорит и о Л. Рахманове, и об А. Битове, равно как и многое объясняет в судьбах людей, которых уже нет с нами, но которым мы, свободные ныне от всякой цензуры, обязаны больше, чем кажется на первый взгляд.
У меня есть друг Сережа, прекрасный поэт и пьяница. И то и другое выражено в нем столь предельно, что он существует как бы только в этих двух измерениях, а в остальных бесплотен, прозрачен и не отбрасывает тени. Из своих тридцати трех лет он пьет двадцать пять, а это уже стаж — серебряная свадьба. То ли так сложилась жизнь: оккупация, сиротство, исправительная колония, а дальше все грузчиком и грузчиком — непосредственное поднимание тяжестей… то ли еще что. Но все это перечисление не стоит слезы, потому что в принципе поверхностно и неверно — такой человек и это его судьба.
У
меня есть другой, скажем так: знакомый. Знакомый этот, наоборот, ничего такого не знал. Он родился в отдельной квартире и помрет в отдельной квартире. Он всегда был обеспечен, и хлеб не волновал его. И если он не слишком известен как писатель, то прославился одним своим качественно последним предательством: предал собрата по перу — единственный из молчащего строя сделал шаг вперед, хотя никто его вроде и не тянул.Теперь пересечем эти две линии. Вот однолетки… И если мой друг Сережа очнется сегодня утром, и благожелатели уговорят его сходить в баню, и он побреется наконец и наденет свежую рубашку — перед вами предстанет юноша, с лицом живым и ясным, и вы поразитесь, как годы прошелестели над ним и не оставили зримых следов. Он встряхнет своим светлым чубом и прочтет вам прекрасный стих, что написал вчера. Теперь, если вы войдете в кабинет к моему знакомому и он встанет вам навстречу, подаст руку и укажет кресло, такой учтивый и воспитанный, по утрам принимающий ванну и свой легкий и сытный завтрак, в своем безукоризненном костюме, весь матовый — вы поразитесь, какой он старый, лысый, обрюзгший, тусклоглазый в свои те же тридцать три.
Тут подходим к идее лица,столь любезной нам. То есть, что лицо, которое мы носим, не просто игра природы, подарок или подножка, а нечто куда более серьезное и глубокое. Тут можно довериться впечатлению и опыту и самим решить: пить или не пить воды с этого лица.
И мне дорога мысль, что каждый человек может быть молод и красив, пренебрегая застывшими канонами, перешагивая и меняя их. И что в конечном счете молодо и красиво то, что мы любим. А что старит человека лишь сделка с собственной совестью и нелюбовь — вот что бороздит чело. Идея лица кажется мне честной и верной, она направлена острием в человека.
В отношении писателей мне это кажется тем более точным. Если писатель действительно писатель, то для него постареть — это перестать писать. Мало стать человеком и писателем, надо умудриться остаться им на всем протяжении; по крайней мере, сохраниться.
Это простое рассуждение было бы ни к чему, если бы, читая книгу Леонида Рахманова «Очень разные повести», я мог ограничиться отношением к прочитанному и передо мной не вставал бы образ дорогого мне человека. В данном случае я не могу и не хочу быть беспристрастным.
Что меня поразило при первом знакомстве с этим человеком — как, не по возрасту, молодо его лицо, потом, что оно нисколько не изменилось и не постарело за те годы, что я его знаю, и потом, когда я уже много знал об этом человеке, что эта молодость, как всегда, недаром. Существует ходячее мнение о ленинградской, скажем так, сдержанности. И действительно, если спросить, например, ленинградского писателя, какого он мнения о таком-то или таком-то другом ленинградском писателе, то ответ его будет, как правило, «сдержан», с одной стороны — с другой стороны, двойственен. И если в этом расспросе вы вдруг спросите о Л. Рахманове, то с какой поспешностью, как бы устав от мычания полуоценок, заговорят о нем хорошо и только хорошо. Это по-своему показательно. Он не только хорошо писал, но и сделал много добра очень многим людям — помог. Особенно молодым ленинградским писателям. В. Голявкин, Г. Горышин, В. Конецкий, В. Ляленков, Б. Сергуненков, Э. Шим и многие другие с полным основанием считают его своим первым учителем. Как бы ни складывалась писательская судьба Л. Рахманова, он всегда сохранял любовь и чувствительность к слову, активную доброту, так и не прозлился за долгие годы — и это, по-видимому, культура.
Л. Рахманов наиболее известен как автор пьесы «Беспокойная старость» и сценария «Депутат Балтики», произведений, по достоинству оцененных, но, на мой взгляд, не самых значительных в его творчестве. И, по-видимому, недаром автор не включил их в этот сборник, а захотел привлечь внимание читателей к другим своим произведениям.
Сборник «Очень разные повести», состоящий из пяти вещей, написанных в разное время с 1929 по 1962 год, действительно может поразить разностью стилей и материала. Тут и студенчество 20-х годов, и строительство Исаакиевского собора, и жизнь Дарвина, и Ледовое побоище, и Великая Отечественная война. Между тем это написано одним автором и, более того, это однакнига.