Faserland
Шрифт:
Иногда, когда Ролло возбужден или пьян, он начинает говорить как здешние парни. Тогда его голос становится слегка шепелявым, и на этом полушвабском наречии он чаще всего рассказывает о первом в своей жизни концерте, который слушал в Цеппелинхалле, во Фридрихсхафене. Это была группа Barclay James Harvest, гребаный рок-банд с мощным световым шоу. Перед этим концертом — в четырнадцать лет — он выкурил свой первый косяк. А когда Ролло напьется еще больше, он все на том же прикольном гибридном языке рассказывает о своем первом автомобиле, светло-голубом "фольксвагене-жуке". И как он на нем ездил по вечерам в Бирнау. Тогда, в восемнадцать лет, после того, как между четырнадцатью и восемнадцатью он был самым крутым модом в окрестностях Боденского озера, — он вновь увлекся претенциозно-романтическим роком своего детства. От современных течений он быстро отошел, хотя на заднем
В последнее время такие эпизоды пробуждают у меня ностальгическую печаль, напоминают о бессмысленно прошедшей юности и пр. Как правило, подобные хипповские бредни ужасно утомляют меня, но когда я их слышу от Ролло — нет. В его рассказах есть что-то наивно-трогательное, а раньше, услышь я нечто подобное, я воспринял бы это как полное дерьмо — я имею в виду, если бы мне сказали, что кто-то на автостоянке в полном одиночестве слушает муторные песни, уставясь на заходящее солнце, и занимается мазохизмом, а его папаня в это время торчит в каком-то ашраме на юге Индии, и ничто его не колышет, а мать (впрочем, о матери Ролло никогда не говорит) — наверняка алкоголичка, которая день-деньской сидит перед мольбертом в саду и рисует озеро, не забывая прикладываться к пустеющей бутылке перно.
Все это, натурально, дешевые картинки, которые я выдумываю, когда хочу представить себе жизнь Ролло, и которые раньше, как я уже упоминал, показались бы мне ахинеей. Но сейчас мне это интересно. Я не знаю, почему все так изменилось. Может, это связано с возрастом — то, что человек удовлетворяется все более дешевыми вымыслами.
Как бы то ни было, глаза Ролло действительно загораются особым блеском, когда он бежит по гравиевой дорожке к дому. Он звонит в дверь, слуга открывает и искренне радуется, увидев молодого хозяина. Слуга проводит нас в холл, и возбужденный Ролло безостановочно крутится по этому помещению, хватает какие-то вещи, дотрагивается до гигантской вазы, в которой стоят красные и желтые розы. Я думаю, что, может быть, он хочет рассказать мне историю этой вазы, но ничего такого не происходит. Я не знаю, куда девать руки, и от смущения зажигаю сигарету.
Он бросается как угорелый то туда, то сюда, потом проводит рукой по волосам и начинает нести всякий вздор. Хорошо, что слуга уже ушел, чтобы заняться оставленными в машине вещами, думаю я, и в тот же момент длинный столбик пепла с моей сигареты падает на китайский шелковый ковер — но, к счастью, Ролло этого не замечает, так как слишком поглощен узнаванием вещей, которые он, живя в своей долбаной восьмикомнатной мюнхенской квартире, почему-то считал давно пропавшими.
В дверь заглядывает кухарка средних лет, филиппинка; она подходит к Ролло, делает книксен и потом долго трясет его руку. Она вся просто сияет оттого, что Ролло вернулся. Спереди у нее не хватает одного зуба. Я хочу сказать, я почти уверен, что это так. Потому что переднего зуба нет у Бины. Бина тоже воспринимает как праздник души каждое мое появление в родительском доме. Мне кажется, для Бины и для этой филиппинки нет ничего более кайфного, чем когда они готовят для своих "молодых господ" или гладят им рубашки. Может, тут дело в том, что эти женщины никогда не имели собственных сыновей. Все это, по правде говоря, довольно грустно, но люди обычно по своей воле вляпываются в такого рода ловушки, которые тоже представляют собой определенную разновидность зависимости.
Кухарка переводит взгляд на меня и, заметив, что я подставил под горящую сигарету сложенную чашечкой ладонь, бежит на кухню и приносит мне пепельницу. Я благодарю ее. На свою беду, из-за всего этого я опять чувствую себя крайне неловко; и пока я так стою, держа в руке зеленую стеклянную пепельницу (между прочим, совершенно безвкусную), а Ролло, который попросил большой стакан шерри с кубиками льда, теперь сидит на нижней ступеньке широкой мраморной лестницы и пьет свой шерри, мне вдруг вспоминается Нигель — Нигель с иглой, торчащей из вены, с пустыми глазами и с совсем тоненькой ниточкой крови в шприце. Нигель просто приходит в мою голову и остается там, не желая никуда уходить. Я прикрываю глаза, но все равно продолжаю его видеть.
Кухарка приносит мне джин с тоником, и после третьего глотка Нигель наконец исчезает из моей головы точно так же, как появился, — наподобие привидения. Я напуган его — Нигеля — бесцеремонностью, но успокаиваю себя тем, что стоит побольше выпить,
и все подобные глюки улетучатся.Ролло и я — каждый со своей дымящейся сигаретой — выходим через двустворчатую дверь в сад и садимся на белые деревянные стулья. Джин с тоником мне сейчас в самый раз. Ролло повернул стул задом наперед и сидит, обхватив спинку ногами и положив на нее локти; в руках у него второй стакан шерри со льдом. С озера веет совсем легкий ветерок, и пока где-то в доме упорно звонит телефон, вдалеке проплывает пара парусных лодок, смеркается, и Нигель присутствует уже только на периферии моего сознания, как очень маленькая расплывчатая фигурка.
Шелест кустов, колышимых ветром, и позвякивание кубиков льда в наших стаканах совершенно успокаивают меня, я даже начинаю ощущать легкую сонливость. Я думаю о том, что раньше тоже часто сидел у озера и что нахожу эти часы — когда свет постепенно меркнет и человек становится более восприимчивым к разным прикольным вещам — восхитительными. Когда человек вот так сидит и размышляет о чем-то и немного пьет, в поле его восприятия вдруг попадают тени или, например, птицы, кружащие над озером.
Сами по себе эти вещи ничем не примечательны, но когда все вот так соединяется вместе, у меня всегда возникает полудремотное предвосхищение как бы это назвать — чего-то Надвигающегося, чего-то Мрачного. Не то чтобы оно меня пугало — То, что Приближается, — но и не могу сказать, что оно вызывает у меня приятные эмоции. Во всяком случае, его истинная суть пока от меня скрыта. Я еще никому об этом не рассказывал и потому не могу понятнее объяснить, что имею в виду. Это что-то — за предметами, за тенями, за большими деревьями, нижние ветви которых почти касаются поверхности озера; оно летит по небу вслед за темными птицами.
Сколько себя помню, я всегда об этом думал — лет с пяти точно. Но никому не рассказывал, так как это не что-то конкретное, а просто ощущение или, скорее, предчувствие. Я о подобных вещах много говорить не умею.
Через час придут гости, поэтому мы, особенно не торопясь, допиваем наши дринки и поднимаемся. Ролло показывает мне мою комнату и потом уходит в свою, так как нам надо успеть переодеться. Комната для гостей, куда он меня приводит, обставлена стандартно, безлично. И пахнет этим прозрачным оранжевым мылом — оно называется грушевым, если не ошибаюсь.
Я открываю мой чемодан, кем-то уже принесенный наверх, достаю свежую белую рубашку, галстук в сине-белую полоску, однобортный темно-синий блейзер и кладу все это на кровать. Потом раздеваюсь и шагаю под душ. Трижды ополаскиваюсь попеременно теплой и ледяной водой, затем бреюсь перед зеркалом в ванной, вытираю лицо и бегу посмотреться в зеркало, висящее на стене спальни. Надеваю белую рубашку, завязываю галстук тщательнее, чем обычно, виндзорским узлом.
Я затягиваю узел покрепче, обеими руками, и при этом вижу в зеркале свое лицо. Я и не смотрю туда, в зеркало, по-настоящему — скорее захватываю боковым зрением один только абрис своего отражения, — но у меня вдруг вновь возникает то давешнее ощущение, удивительное предчувствие, что вскоре что-то произойдет. Я думаю об Александре, о том, что ему, вероятно, сейчас недостает его барбуровской куртки — а может, и нет, может, по большому счету, ему все по фигу. Когда я говорю, что вижу только абрис своего отражения, я буквально это и имею в виду. Середину лица я не различаю только контуры. Так бывает, естественно, только в том случае, если прищуриваешь глаза, — тогда середина отражения исчезает.
Я, значит, прищуриваю глаза и думаю о Ролло, о его пристрастии к валиуму, как он то и дело принимает по четвертушке таблетки, но при этом становится не вялым, а, наоборот, веселым и даже слегка взвинченным, хотя за день у него набегает по две или даже по три целых таблетки. Мне кажется, он научился этому от своей матери, — хотя я ее никогда не видел. Сам Ролло, с тех пор, как мы познакомились, упоминал о ней только раз или два. Мне представляется, что и она тоже дни напролет одурманивала себя снотворными таблетками, чтобы потом, ночью, лежать без сна — потому что время, которое ты проводишь в постели наедине с самим собой, переносить, естественно, гораздо легче, чем настоящее бодрствование.
Я подхожу к открытому окну. Оно выходит в сад. Я вижу, как Ролло, переодевшийся намного быстрее меня, стоит внизу на лужайке, опять со стаканом в руке. Повсюду горят факелы, уже совсем стемнело. Оранжевая полоска заката, на которую мы недавно смотрели, исчезла.
Две девушки разговаривают с Ролло, но я не могу понять, хорошенькие они или нет, потому что вижу только их спины. У обеих очень загорелая кожа, однако их туалеты мне определенно не нравятся. По крайней мере, сзади. Одна из них время от времени хихикает, и тогда я догадываюсь, что Ролло в очередной раз выдал какую-нибудь остроту — после этого его лицо всегда принимает ужасно глупое выражение.