Фаворит
Шрифт:
— Но виктории флота и армии российских разве не укрепляют положение внутри империи? — вопросил Орлов.
— Одно укрепляется, другое рушится.
— Или Яика испужались? — поднялся Алехан во весь рост. — Но я приехал сюда через всю Европу не для того, чтобы…
— Тихо, тихо, — остановила его Екатерина. — Ты приехал, чтобы выслушать от нас истину, а она такова ныне стала, что уже не собака хвостом вертит, а сам хвост крутит собакой во вес стороны… Мы не одни в свете, и политика наша, увы, запуталась с помощью пруссаков и австрийцев.
Как бы между делом упрекнув Панина, она умолкла. Никита Иванович со зловещим выражением
— Езжай к эскадре и следи, чтобы турки не провели тебя. В этом году на Дунае ничего не случится. Но будем Крым брать…
Алехан вернулся в Ливорно, где разбил сердце знаменитой поэтессы Кориллы, венчанной в Капитолии лаврами Торквато Тассо и Петрарки; красавица боготворила грубияна, в страсти придумывала ему нежные имена: «Варвар, сатрап, демон, фараон, мучитель, дикарь, людоед, сатана, изверг… Как я жила без тебя раньше?» В передней графа Орлова всегда толпились художники, желавшие писать с него портреты, а прославленный пейзажист Филипп Гакерт задумал целую серию картин о Чесменской битве:
— Но я никогда не видел взрывающихся кораблей.
— Сейчас взорвем, — отвечал Орлов небрежно.
В Ливорно понаехали живописцы, собрались знатные господа и духовенство, прекрасные синьориты и дипломаты. Никто не верил, что для натуры русские пожертвуют двумя кораблями.
— Можно рвать, — конкретно доложил Грейг.
— Так рви, чего публику томить понапрасну…
В небо выбросило чудовищные факелы взрывов, долго рушились в гавань обломки бортов, мачты и реи, а горящие паруса ложились на черную воду. Алехан картины Чесменского боя купил и переправил их в Эрмитаж… Не для истории — для славы императрицы!
Эрмитаж, Эрмитаж, ты ведь тоже наша история…
Новое влияние герцога Эгильона еще не сказалось в политике Франции, однако понемногу оттаивало сердце маркиза Вержена, посла в Стамбуле, где он немало попортил русским крови. Совершенно случайно картина Менгса «Андромеда», проданная алжирскими пиратами, попала на один из майданов Стамбула. Вержен выкупил ее и переправил в Эрмитаж, прося императрицу оплатить лишь 24 копейки — почтовые расходы. Екатерина упаковала в ящик самую дорогую шубу, поверх нее рассыпала 24 копейки медью и вложила в рукав письмо для Вержена: мол, в картину Менгса была завернута чья-то шуба; скорее всего, ваша прекрасная супруга сделала это по рассеянности, свойственной многим женщинам…
«Андромеда» заняла достойное место в Эрмитаже!
Но выводов из этого случая Екатерина делать не стала:
— Посмотрим, каково сложатся дела в Стокгольме…
ЗАНАВЕС
Прошка Курносов покинул Петербург еще зимою, когда столица была встревожена престольною переменой в Швеции; ехал парень на перекладных, имея подорожную со штампом, чтобы на станциях не придирались — маршрут до самого Азова казною был оплачен. На голове Прошки треух, ноги в валенках. Тулупчик скрывал мундир, а под мундиром «через» — пояс, вроде патронташа, в котором удобно деньги перевозить. Два пистолета и шпага берегли его в дальней дороге… Чтобы избежать карантинного сидения, Прошка проскочил между Москвою
и Смоленском — прямо на Калугу, миновал Орел, за которым потянулись места, населенные однодворцами. Это были не мужики и не дворяне, а потомки служивых Засечной линии, внуки казненных Петром стрельцов. Они давно растеряли дворянские грамоты, жили на черноземах прибыльно. Из этих-то мест больше всего и брали рекрутов для армии.Где-то за Кромами настигла Прошку метель, а ямщик, еще мальчишка, с испугу вожжи бросил — пусть лошади выносят. Миновали дубовые рощи, снова потянулась белая, морозная нежиль. Наконец под вечер кони всхрапнули перед воротами одинокого хутора, хозяин с фонарем в руке показал ямщику в сторону от дома:
— Езжай до гумна, тамо и товарищ тебе сыщется. И вам, сударь, — говорил он, ведя Прошку долгими пустыми сенями, — не одному ночевать… Эка пурга-то, господи!
В горнице обживался ночлега ради путник, тоже застигнутый непогодой. Был он еще молод, но уже осанист, выше Прошки на целую голову, а на глазу — повязка. Замерзшему парню помог он расстегнуть тулуп, забросил на печку просохнуть его валенки.
— Величать-то вас как, сударь? — спросил Прошка.
— Да не станем чиниться. Одна дорога — одна судьба. Зови просто — Григорием… Сам-то из роду Потемкиных! Ежели из Питера едешь, так, может, и слыхал обо мне когда?
— Извини, брат. Не доводилось слышать.
— И ладно, ежели так, — не обиделся Потемкин; из дорожной шкатулки достал он свечи, запалил их. — Не люблю, когда темно. Ты, наверное, на перекладных? А ямщика на гумне оставил?
Отогревшись у печки, Прошка сказал, что когда увидел его, то поначалу заробел, — и со смехом поведал Потемкину, как в Ливерпуле одноглазый черт продал его на невольничье судно.
— Ты не меня, а хозяина нашего побаивайся…
Сказав так, Потемкин объяснил, что у мужика глаз дурной: такие вот хуторяне наговоры всякие знают, со змеями дружбу водят, больным умеют зубы «на сучок» заговаривать. Легок на помине, явился хозяин с работником, принесли для Прошки тюфяк, набитый соломкой. Хозяин выложил хлеб и пяток вареных яичек.
— За ночлег да ласку сколько запросишь?
— Да чего уж там… Наутро и сквитаемся.
Хозяин с работником удалились. Прошка поведал о себе — кто таков, откуда родом, чем занят. Потемкин зевнул:
— Давай повечеряем и спать ляжем, а?
Со двора послышалось: крак-крук.
— Что это? — вздрогнул Потемкин, берясь за шпагу.
— Дерево треснуло… промерзло.
— А-а… Знать, для судостроения уже негодно?
— Не, — ответил Прошка, подкладывая дров в печку.
— А на гроб сгодится?
— На гроб все сгодится…
Из баульчика Потемкин вынимал припасы дорожные. Ставил штофчики с водками и ликерами, паштет достал, буженину, сардинки. Прошка свою торбу раскошелил — курочка там, рыбка всякая.
— Может, наших ямщиков покличем? — спросил он.
— Не. Лишние. Мешать будут. Выпьем с морозу-то.
Стаканчики у него были дорогие, золоченые.
— Уж не пойму — барин ты, што ли?
— Какой там барин… ну, глотай!
— Хороша водка у тебя, — сказал Прошка, закусывая.
— Гданская. Поляки мастера ее делать…
Прошка охотно выпил вторую, от третьей отнекался:
— Твоя правда: нехорошо здесь, муторно.
Метель за окном дробно стегнула по крыше.
— Брось! — уговаривал Потемкин. — Поднимай чарочку.