Фёдор Абрамов
Шрифт:
Кто мог стать прообразом доброй души – бабки Окульки-монастырки, нам неизвестно. Не исключено, что это была история какой-нибудь его близкой родственницы и Фёдору захотелось сохранить её воспоминания. Может быть, это была одна из тех ярких пинежских сказительниц, с которой беседовал студент Абрамов, записывая частушки? Ведь этим летом, отрабатывая обязательную для студентов-филологов практику, он с огромным усердием собирал этот уникальный самобытный материал, разъезжая по окрестным деревням, да и в самой Верколе побеседовал не с одним жителем. О том, что Фёдор Абрамов собирает частушки, знали даже его веркольско-карпогорские друзья. Так, в своём уже упоминавшемся письме Александра Кошкина вспоминает: «…Я когда приехала, Миша Абрамов сказал, что
Так или иначе чудом сохранённая в деревенских «важных» бумагах абрамовского родительского дома, а потом ещё «путавшаяся» в документах, что хранились в доме брата Михаила, «Самая счастливая» всё же обрела свою настоящую литературную судьбу в цикле коротких рассказов-миниатюр «Трава-мурава». Насколько сильно переработал Абрамов начало рассказа, нам также неизвестно, но думается, что порядком. Но сделал это так, что даже самый взыскательный читатель не сыщет умело сокрытого писателем «временного» интервала, словно рассказ был написан разом.
Впоследствии Фёдор Абрамов нисколько не выделял этот рассказ из общей массы написанного, не упоминал о нём в своих интервью и уж ни в коей мере не говорил о нём как о первой работе в своей литературной деятельности. Но сам по себе этот рассказ уникален прежде всего тем, что его начал писать Федя Абрамов – едва взявшийся за перо молодой человек, а закончил уже маститый писатель, увенчанный ореолом читательского признания.
Именно в эти первые студенческие годы Фёдор Абрамов начинает «прирастать» душой к творчеству Михаила Шолохова. «Донские рассказы», «Тихий Дон» не просто потрясали Абрамова чистотой, яркостью, лиричностью слова, искусным описанием природы, но и самой темой, которая была ему очень близка. В жизни донских казаков, их нехитрого быта, тяжёлого труда от восхода до заката он видел жизнь крестьян своей родной северной деревни. И может быть, у Абрамова уже тогда зародилась мысль рассказать о судьбах крестьян, среди которых он вырос, о Верколе и о многом другом, что было близко ему и знакомо. Но как это сделать, с высоты своих юношеских лет, он, конечно, не знал. И лишь жизненный опыт и время помогут ему в будущем осилить этот труд.
Ни первый курс университета, ни год жизни в Ленинграде не изменят натуры Феди Абрамова. Он по-прежнему будет оставаться пареньком «из деревни», никоим образом не скрывая своего происхождения. Он по-прежнему не принимал город, его суету, неразмеренность, «душные» каменные кварталы, но и без него уже не мог. Всё так же не любил шумных студенческих компаний, но если звали, то неизменно приходил, держась по-особому, можно сказать, «по-абрамовски». «…В этой компании он чувствовал себя не очень уютно…» – вспоминала однокурсница Тамара Голованова о встрече у неё на квартире Нового, 1940 года. Фёдор не был любимцем группы, не блистал на студенческих посиделках повышенным красноречием, но к его слову неизменно прислушивались, с ним считались. Впечатляли его не по годам серьёзность, внутренняя собранность, аккуратность (эти черты характера сохранятся на всю жизнь), и эта юношеская «солидность» возвышала его над другими.
Впрочем, Фёдор Абрамов был неплохим, даже захватывающим рассказчиком, порой манерным, знающим цену слову. Мог поддержать разговор и сам рассказать то, чего не знали окружающие. Обладая хорошим слухом, он любил и понимал музыку, с удовольствием слушал Александра Вертинского, Ивана Козловского, Петра Лещенко… Любил поэзию и на университетских студенческих литературных самодеятельных вечерах приходил в восторг от выступлений Рогинского, уже сумевшего записать собственные пластинки на студии звукозаписи, действовавшей при Ленинградском техникуме сценического искусства.
Посещал он и общества молодых поэтов, создание которых было, впрочем, в духе того времени, где читались весьма неплохие стихотворения собственного сочинения о времени, о себе, о патриотизме, о любви.
О любви, несомненно, больше. Кого же в юности не влечёт эта тема?! Писал ли сам Фёдор Абрамов стихи, нам неизвестно. Вероятнее всего нет. Случалось, приходил и на постановки студенческого драматического кружка и с восхищением наблюдал за игрой своих же однокашников. Но вот сам в таких постановках замечен не был. Почему? Наверное, видел иной уровень мастерства намного выше своего карпогорского «драматического» опыта.Студенческие будни Фёдора Абрамова скрашивались нечастыми весточками из дома, письмами матери, написанными сестрой Марией или братом Михаилом, который в конце января 1940 года возглавил веркольский колхоз «Лесоруб» и был его председателем до ухода на фронт в августе 1941 года. И всё так же большим подспорьем к студенческой стипендии была «копейка», присланная братьями. По-прежнему приходилось экономить, отказывая себе во многом.
Он, как и после первого курса, с нетерпением ждал лета, когда окажется в Верколе, в Карпогорах, увидит мать и окунётся в дела, столь знакомые ему с детства. Вновь будет записывать частушки и сказы. Его «фольклорная» практика после первого курса была высоко оценена на факультете, и он решит продолжить эту работу. «Ещё до войны, студентом, записывал я сказки на своём Пинежье. Раз попалась старуха – день записываю, два записываю, три – всё сказывает…» – вспомнит Абрамов о том времени в рассказе «Сколько на Пинеге сказок», помещённом в цикл миниатюр «Трава-мурава».
Быстро, в трудах и заботах пролетело последнее предгрозовое лето. Оно действительно могло стать для Фёдора Абрамова последним в полном смысле этого слова – «студенческие каникулы» 1941 года он уже встретит в окопах под Ленинградом.
Рассказывая о предвоенном годе в жизни Фёдора Абрамова, остановимся ещё на одном случившемся тогда событии. Он влюбился. Нет, речь идёт вовсе не о Нине Гурьевой, но, как это ни парадоксально, его любимой вновь стала… Нина. В раннем, ещё военном дневнике Абрамов заметит будто бы в шутку, а может, и сожалея: «…ох, и везёт мне на Нинок», – и, наверное, будет по-своему прав. Заглядывая вперёд, это можно назвать пророчеством.
Нина Левкович. Коренная ленинградка с Большой Московской. Она жила с матерью Яникой Леонтьевной Левкович в доме 11, в обычной тесной ленинградской коммуналке, в квартире под номером 6. Были ли у неё братья, сёстры, кто её отец, мы не знаем. Но имя Нины Левкович Фёдор Абрамов не единожды упоминает в дневнике, например в записи от 10 мая 1945 года.
Знакомство с Ниной, вероятнее всего, произошло на одном из студенческих вечеров, куда она могла прийти, скажем, вместе с подругой. А почему бы и нет? По крайней мере где и как они встретились, документальных сведений нет, впрочем, не существует и их «обильной» довоенной переписки, которой, может быть, и не было. Они жили тогда в одном городе и могли довольно часто видеться.
Чем она понравилась Фёдору и чем её очаровал с виду мрачновато-серьёзный, не особо разговорчивый студент – неизвестно. Она даже не была студенткой университета, училась в каком-то техникуме и, по всей видимости, как и Фёдор, в компании не блистала. Может быть, этим и взяла! Скромностью и простотой, ненавязчивостью в общении, пониманием. Только молодые люди, быстро познакомившись, уже не отпускали друг друга из виду. Вскоре Нина познакомила его и со своей мамой. Затем о существовании Нины Левкович узнали и близкие Фёдора.
Как сложились бы их отношения, если бы не война, гадать не будем. Вот только именно она – Нина Левкович в июле 1941 года проводит Фёдора Абрамова в народное ополчение и в сентябре этого же года получит от него последнюю фронтовую весточку. Фёдор, предчувствуя, что, вероятнее всего, погибнет в предстоящем бою, трогательно попрощается с ней, уже не надеясь получить ответа. Это будет обычная почтовая открытка, отправленная Абрамовым на имя Нининой матери на их домашний адрес, где на обороте карандашом уверенным абрамовским почерком будет написано: