Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Федор Достоевский. Единство личной жизни и творчества автора гениальных романов-трагедий
Шрифт:

«Нервный молодой человек», в описании Панаевой, мало напоминает бальзаковского героя. Еще дальше подлинный Достоевский отстоит от воображаемого в изображении графа Сологуба. «Я нашел в маленькой квартире, – пишет тот, – на одной из отдаленных петербургских улиц, кажется, на Песках, молодого человека, бледного и болезненного на вид. На нем был одет довольно поношенный домашний сюртук с необыкновенно короткими, точно не на него сшитыми рукавами… Он сконфузился, смешался и подал мне единственное, находившееся в комнате, старенькое старомодное кресло. Я тотчас увидел, что это – натура застенчивая, сдержанная и самолюбивая, но в высшей степени талантливая и симпатичная. Просидев у него минут двадцать, я поднялся и пригласил его поехать ко мне запросто пообедать. Достоевский просто испугался: „Нет, граф, простите меня, – промолвил он растерянно, потирая одну об другую свои руки, – но, право, я в большом свете отроду не бывал и не могу никак решиться…“ Только месяца два спустя он решился однажды появиться в моем зверинце».

Думается, что Минушки, Кларушки и Марианны были тоже воображаемыми;

вероятно, они перекочевали со страниц Illusions perdues [6] Бальзака, как необходимый аксессуар эротической жизни денди. Во всяком случае, доктор Ризенкампф считает их «чистой выдумкой». «Молодые люди в своих двадцатых годах, – пишет он, – обыкновенно гонятся за женскими идеалами, привязываются к хорошеньким женщинам. Замечательно, что у Федора Михайловича ничего подобного не было заметно. К женскому обществу он всегда казался равнодушным и даже чуть ли не имел к нему какую-то антипатию». Не была ли и влюбленность в Панаеву выдумана Достоевским из снобизма? В феврале 1846 г. он сообщает брату: «Я был влюблен не на шутку в Панаеву, теперь проходит, а не знаю еще…» Любовь прошла скоро и безболезненно.

6

«Утраченные иллюзии» (фр.).

В «Дневнике писателя» Достоевский вспоминает, что в декабре 1845 г. он читал у Белинского несколько глав из «Двойника». «Для этого он (Белинский) устроил даже вечер (чего почти никогда не делывал) и созвал своих близких. На вечере, помню, был Ив. Сер. Тургенев, прослушал лишь половину того, что я прочел, похвалил и уехал, очень куда-то спешил. Три или четыре главы, которые я прочел, понравились Белинскому чрезвычайно (хотя и не стоили того)».

Об этом чтении вспоминают Григорович и Анненков. Первый пишет: «Белинский сидел против автора, жадно ловил каждое его слово и местами не мог скрыть своего восхищения, повторяя, что один только Достоевский мог доискаться до таких изумительных психологических тонкостей».

Анненков рассказывает иначе: он подмечает «заднюю мысль» критика. «Белинскому, – пишет он, – нравился и этот рассказ по силе и разработке оригинально-странной темы, но мне, присутствовавшему при этом чтении, показалось, что критик имеет еще заднюю мысль, которую не считает нужным высказать тотчас же. Он беспрестанно обращал внимание Достоевского на необходимость набить руку, что называется, в литературном деле».

Анненков, вероятно, прав. Отношение Белинского к «Двойнику» при первом же знакомстве с этим странным произведением было уклончивое. Иначе трудно объяснить резкий переход критика от восхваления романа к полному его уничтожению.

15 января 1846 г. выходит «Петербургский сборник», в котором напечатаны «Бедные люди»; 30 января в «Отечественных записках» появляется «Двойник».

Перед нами снова гоголевские чиновники, канцелярии, департаменты, бумаги и их превосходительства; снова призрачный Петербург и люди-марионетки. Достоевский не выходит из магического круга образов и слов Гоголя. Тяжба молодого писателя с автором «Записок сумасшедшего» продолжается; и снова, подражая ему, он пытается преодолеть это наваждение. Современники заметили подражание, но не почувствовали «бунта». Критика их была сурова и несправедлива. К.С. Аксаков писал: «Мы даже просто не понимаем, как могла явиться эта повесть. Вся Россия знает Гоголя, знает чуть не наизусть – и тут перед лицом всех Достоевский переиначивает и целиком повторяет фразы Гоголя». С. Шевырев иронически замечает: «В начале тут беспрерывно кланяешься знакомым из Гоголя: то Чичикову, то Носу, то Петрушке, то Индейскому Петуху в виде самовара, то Селифану».

Достоевский широко пользуется гоголевским приемом механизации движений. Герой изображается в виде куклы с пружиной внутри. Его жесты и движения порывисты, бестолковы и бессмысленны. На этом построен комический эффект повести.

Сюжет «Двойника», история сумасшествия чиновника Голядкина, развивает тему «Записок сумасшедшего» Гоголя. Поприщин влюблен в генеральскую дочь, Голядкин – в дочь директора, Клару Олсуфьевну. Поприщину предпочитают блестящего камер-юнкера Теплова, Голядкину – светского молодого человека Владимира Семеновича. И у Гоголя, и у Достоевского интригу против чиновника ведет начальник отделения. Но у Гоголя сумасшествие дается лишь в финале, как развязка. Достоевский делает его основной темой и в первой же главе повести изображает своего героя в состоянии начинающегося безумия. У Гоголя мотив сумасшествия – только средство для тонкой стилистической игры (дневник и переписка собачек); Достоевский углубляется в психологию безумца, в генезис болезни и процесс ее развития. Из фантастического гротеска своего учителя он делает психологическую повесть. Мотив раздвоения сознания внушен другим рассказом Гоголя, «Нос». Коллежский асессор Ковалев тоже «раздваивается»: часть его приобретает самостоятельное существование, носит мундир, ездит в карете. Нос, отделившийся от своего владельца, становится как бы его двойником. Ковалев втолковывает чиновнику из газетной экспедиции: «Да ведь я вам не о пуделе делаю объявление, а о собственном моем носе; стало быть, почти то же, что о самом себе».

Достоевский устранил анекдотический элемент (нос) и создал жуткое явление двойника. Но генетическая связь Голядкина с Ковалевым сохранилась. Вот как описывает Гоголь первое появление двойника: «Вдруг он [Ковалев] стал, как вкопанный, у дверей одного дома; в глазах его произошло явление неизъяснимое: выпрыгнул,

согнувшись, господин и побежал вверх по лестнице. Каков же был ужас и вместе изумление Ковалева, когда он узнал, что это был собственный его нос». А в «Двойнике» мы читаем: «С неизъяснимым беспокойством начал он озираться кругом. Остановился, как вкопанный, вздрогнул, разглядел и вскрикнул от изумления и ужаса. Ноги его подкосились. Это был тот самый знакомый ему пешеход».

Так, комбинируя сюжетные схемы Гоголя, сумасшествие Поприщина и раздвоение Ковалева, Достоевский создает своего «Двойника». Кажется, что, вчитываясь в фантастические повести автора «Мертвых душ», он хочет по-своему осмыслить его идею. Почему сошел с ума Поприщин? Почему раздвоился Ковалев? Как могло это случиться? Достоевский ставит себе задачу «переосмысления» Гоголя.

Титулярный советник Яков Петрович Голядкин – порождение петербургского гнилого тумана, призрак, живущий в призрачном городе. Он вращается в фантастическом мире департаментов, канцелярий, отношений, исходящих бумаг, административных «распеканий», сложных интриг, чинов и рапортов. Он маленький «штифтик» в государственной машине, ничтожная песчинка, затерявшаяся в толпе чиновников. Бюрократический строй николаевской империи своей грузной массой давит на человеческую личность. Государство знает номер и чин, но не знает лица. Схема человеческих ценностей заменена табелью о рангах. Все чиновники похожи друг на друга, и значение их определяется не внутренне, их достоинством, а внешне, положением, должностью. Отношения между людьми механизированы, и сами люди превращены в вещи. В департаменте появляется двойник Голядкина, и ни один чиновник не замечает этого «чуда природы». Никто и не смотрит на лицо человека, разве у вещей есть лица? Веши взаимно заменимы, и подмена Голядкина его двойником никого не удивляет.

Каким же должен быть человек, раздавленный бюрократической машиной, опустошенный? Что должен испытывать он, ощущая надвигающуюся гибель своей личности? Ведь он не может не сознавать, что вне этого «бумажного» царства у него нет реальной связи с людьми, что он находится в пустоте и беспредельном одиночестве. Такой человек должен жить в состоянии страха и всеугрожаемости. Как ему отстоять себя, доказать, что он – это он, единый и неповторимый; что его нельзя ни заменить, ни подменить? Как утвердить ему свое тожество? Голядкин пытается спасти свою личность ограждением от других, выделением из безличной массы, уединением. Как затравленная мышь, он прячется в своем подполье. Он первый «человек из подполья» у Достоевского. Ему хочется быть «в стороне», чтобы никто его не трогал, быть «как все», чтобы не привлечь ничьего внимания.

«Я хочу сказать, – растерянно бормочет он, – что я иду своей дорогой, особой дорогой, я себе особо, и сколько мне кажется, ни от кого не завишу… Я хоть и смирный человек, но дорога моя отдельно идет». Приниженность, запуганность обезличенного человека выражается в маниакальных поговорках: «Я совсем ничего, я сам по себе, как и все, моя изба, во всяком случае, с краю… Знать никого не хочу, не троньте меня, и я вас трогать не буду, я в стороне».

Это «я в стороне» звучит трусливым бессилием. Голядкин знает, что отстоять себя он не сможет, что юркнуть в подполье ему не удастся, что «твердости характера» у него нет и что личность его давно раздавлена. Страх перед жизнью и ее ответственностью порождает малодушное желание «стушеваться», «исчезнуть». «Он глядит так, как будто сам от себя куда-то спрятаться хочет, как будто сам от себя убежать куда-нибудь хочет». Голядкин едет в наемной карете и вдруг встречает своего начальника Андрея Филипповича. В «неописанной тоске» он думает: «Признаться или нет? Или прикинуться, что не я, а что кто-то совсем другой, разительно схожий со мною… Именно, не я, не я, да и только». Так, на почве страха и жажды безопасности зарождается мысль о раздвоении. Она растет в бредовом сознании героя и воплощается в образе Голядкина-младшего. «Подпольный человек» уединяется, но вне социальной действительности его ждет гибель. Убегая от машины, грозящей его перемолоть, он находит в самом себе зияющую пустоту. Спасать нечего; поздно; процесс разложения личности уже завершился. Голядкин еще суетится, мечется, но это – судорожные движения раздавленной мыши. Он кричит, что он человек, что у него «свое место», что он «не ветошка»… «Как ветошку себя затирать я не дам. И не таким людям не давал я себя затирать, тем более не позволю покуситься на это человеку развращенному. Я не ветошка, я, сударь мой, не ветошка». Но рассказчик, пародируя Голядкина, коварно прибавляет: «Может быть, если бы кто захотел, если бы уж кому, например, вот так непременно захотелось обратить в ветошку господина Голядкина, то и обратил бы, обратил бы без сопротивления и безнаказанно (господин Голядкин сам, иной раз, это чувствовал) и вышла бы ветошка, а не Голядкин, так подлая, грязная бы вышла ветошка».

Подпольный человек, загнанный и обиженный, живет затаенными чувствами. Самолюбие у него сумасшедшее, мнительность и «амбиция» непомерные. Неосуществленные желания становятся навязчивыми идеями, порождают манию преследования, разрешаются в безумие. Голядкин всех подозревает, никому не верит. Он окружен могущественными врагами, вокруг него интриги, «подкопы» и «козни». Его хотят «нравственно убить», «вытеснить из всех сфер жизни». Он любит говорить о своей «репутации», благонамеренности и благородстве, а между тем ведет интригу, чтобы очернить соперника. Его двойник воплощает все низменное и подлое, что таится в его душе. И Голядкин-старший, обличая Голядкина-младшего, узнает в нем самого себя. «Нрава он такого игривого, скверного… Подлец он такой, вертлявый такой, лизун, лизоблюд, Голядкин он эдакий».

Поделиться с друзьями: