Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
Шрифт:
Считая именно «Село Степанчиково» (а не «Дядюшкин сон», появившийся в печати полугодом раньше) началом своего возвращения в литературу, Достоевский, как это уже было в «Бедных людях», наделил героев почти патологической страстью к литературным занятиям. Писательское поприще по своей демократичности и доступности опять представлялось им заманчиво перспективным: то, чего трудно добиться, служа в департаменте, — известности, богатства, чинов, — могла литература, накопившая удивительные примеры писательских судеб. Тип «огорченного литератора», ужаленного «змеей литературного самолюбия», шута, графомана, ханжи, самодура, лицемера и приживальщика оказался главным художественным открытием Достоевского.
Когда — то он занимался в Москве литературою, — говорилось о Фоме Фомиче в романе. — Мудреного нет; грязное же невежество Фомы Фомича, конечно, не могло служить помехою его литературной карьере.
Создавая образ «огорченного» литератора, бездари и графомана, Достоевский сочинил ему особый тип литературного поведения (Фома Фомич страстно ненавидел всех профессиональных писателей и глубоко презирал дилетантов), а также «творческую биографию». О каких литературных аналогах могла идти речь в связи с невеждой — графоманом, чья «добровольная восьмилетняя литературная каторга» (то есть стаж пребывания в литературе) ознаменовалась наследством: «Нашли, например, начало исторического романа, происходившего в Новгороде, в VII столетии; потом чудовищную поэму: «Анахорет на кладбище», писанную белыми стихами; потом бессмысленное рассуждение о значении и свойстве русского мужика и о том, как надо с ним обращаться, и, наконец, повесть «Графиня Влонская», из великосветской жизни, тоже неоконченную»? О каких реальных впечатлениях Достоевского можно было говорить в связи с несравненным Фомой Фомичом?
Достоевский помнил свою литературную молодость, когда, порвав с «друзьями — современниками», задолжав Краевскому, рассорившись с «нашими», он — после блестящего дебюта и громкой, но недолгой славы — почувствовал себя в литературе «как в чаду» и намеревался завести «процесс» со всеми журналами и критиками. Что и говорить — даже и десять лет спустя этого процесса он выиграть не мог. Его «неограниченному самолюбию и честолюбию» был нанесен сильнейший удар — трудно даже и представить, что передумал и перечувствовал он за те пять лет упорной, но безрезультатной работы, когда свобода обернулась мучительным творческим кризисом. Страстное и в высшей степени честолюбивое желание реабилитировать себя как писателя, пусть и «хуже Тургенева, но ведь не слишком же хуже», вряд ли могло быть связано с «Дядюшкиным сном», вещью «голубиного незлобия и замечательной невинности», сделанной второпях и в страхе перед цензурой.
Тот необъятный жизненный материал, который был накоплен тридцатисемилетним писателем; те неизгладимо прекрасные и болезненные впечатления о литературном круговороте 40–х годов, в самом центре которого он оказался волею судеб, а затем был из него исторгнут; общественно — литературные факты нового десятилетия, которые он мог издалека наблюдать и которые жадно впитывал, вошли в «Село Степанчиково» на правах безжалостной пародии, жестокой карикатуры.
Свой полемический пыл, копившийся годами, свою горечь и беспомощность, ввиду сложившихся и не зависевших от него обстоятельств, саму невозможность быстро и эффективно сквитаться с литературными обидчиками Достоевский преобразил в феноменальное художественное явление, в некий универсальный тип, чье человеческое ничтожество и чья деспотическая сила были предельно понятны и все же загадочно непостижимы.
Достоевский испытал на себе, что ощущает человек с умом и талантом, когда его сперва возносят до небес, а затем повергают в прах. Но что происходит с несчастным, забитым, униженным существом, если вдруг оно случайно возвысится и получит власть над своими обидчиками и угнетателями? Что может сделаться из Фомы, «втайне сластолюбивого и самолюбивого», из Фомы — огорченного литератора, шута и деспота, из Фомы — хвастуна, а при удаче нахала?
Результаты эксперимента превзошли все ожидания. Казалось бы, ответ был до банальности прост: бывший раб, превратившись в господина, становился палачом и тираном. Собственно говоря, именно это и произошло с Фомой Фомичом: взяв в доме власть и став деспотом, он переворачивал жизнь в Степанчикове верх дном. Однако на этом превращения не заканчивались — в сюжете романа чудилась и какая-то другая игра.
С «ужасным пороком» самолюбия и честолюбия Достоевский был знаком слишком хорошо; так же хорошо он знал, как выглядят обидчивость и мнительность. Но каков может быть этот порок в чистом виде, не смягченный ни человечностью, ни талантом? Что вообще будет с человеком, если его наградить «ужасным пороком», лишив малейших способностей?
«Предупреждаю заранее: Фома Фомич есть олицетворение самолюбия самого безграничного, но вместе с тем самолюбия
особенного, именно: случающегося при самом полном ничтожестве, и, как обыкновенно бывает в таком случае, самолюбия оскорбленного, подавленного тяжкими прежними неудачами, загноившегося давно — давно и с тех пор выдавливающего из себя зависть и яд при каждой встрече, при каждой чужой удаче. Нечего и говорить, что всё это приправлено самою безобразною обидчивостью, самою сумасшедшею мнительностью», — рассуждал автор.Литературные современники Достоевского, писавшие едкие эпиграммы и обвинявшие его в зависти к Гоголю, «которому он должен был в ножки кланяться», не заметили виртуозной изобретательности и изощренной психологической игры «Села Степанчикова» — в Фоме Фомиче они видели лишь мстительную пародию на Гоголя «в грустную эпоху его жизни». Но Достоевский пародировал не только Гоголя, он поднимал на смех свои собственные страхи и пороки. Он показал, что будет, если безграничное самолюбие овладеет совершенно ничтожной личностью. Но в зеркале Фомы он показал и самого себя: сочинителя выдающихся способностей, одержимого тем же «ужасным пороком».
Завершив «Село Степанчиково», Достоевский мог быть доволен. В романе содержались сцены высокого комизма, «под которыми сейчас же подписался бы Гоголь», но главное заключалось в другом: после дебюта «Бедных людей» с тщетной попыткой главного героя прорваться в литературу новый роман парадоксально продолжал центральную тему. Творчество как единственный шанс выжить, как спасительное средство от гибели, безумия, провинциального отупения, как прибежище в трагическом хаосе жизни — таков был тайный мотив его «комического романа». Все, что сидело занозой в сердце: уязвленное самолюбие, неудовлетворенное честолюбие, мнительность и подозрительность, зависть к удачливым и устроенным литераторам, возмущение бесчестными и циничными торгашами — издателями («жульем», как он их называл), — все это было преображено романным вымыслом, пущенным в самостоятельную жизнь.
Предстояло, однако, пережить еще одно потрясение на мотив самолюбия.
Уже дважды за последний год бывшие его обидчики — «современники» и лично Некрасов — предлагали Достоевскому сотрудничество («Я был у Некрасова, — сообщал Плещеев, — современники с большим участием расспрашивали меня о Вас и говорили, что, если Вы желаете, они тотчас же пошлют Вам денег; и не станут Вас тревожить, пока Вы не будете иметь возможность написать для них что-либо» [100] ). Достоевский дважды из-за «дурной гордости» не решился принять эту благотворительность. Однако теперь, после отказа «Русского вестника», он упрашивал брата снестись с Некрасовым и как можно скорее устроить «Село Степанчиково» в «Современнике».
100
Литературный архив. Материалы по истории литературы и общественного движения. Т. 6. М.: Изд — во АН СССР, 1961. С. 256–257.
Очень скоро последовал оскорбительный ответ: «Современник» предлагал мизерные гонорарные условия (намного хуже катковских) и обещал опубликовать роман только через год. Это было равносильно отказу. «Некрасов — чуткое животное, — негодовал Достоевский. — Узнав историю с «Вестником» и зная, что я, приехав из Сибири, истратился, нуждаюсь, — как не предложить такому пролетарию сбавку цены?»
Прошлое возвращалось. Казалось бы: кому, как не «Современнику», журналу гоголевского направления, революционно — демократического радикализма и преимущественно политического толка (таким, во всяком случае, стал он к исходу 1859 года), следовало поддержать морально и материально бывшего каторжника и государственного преступника, едва не поплатившегося жизнью за участие в тайном обществе? Кому, как не «Современнику», полагалось распахнуть двери перед пострадавшим за убеждения бедствующим писателем Достоевским? Ведь именно такого жеста ожидала от Некрасова литературная общественность; так, поэт и беллетрист П. М. Ковалевский писал о редакторе «Современника»: «Ошибся он один раз, зато сильно, нехорошо и нерасчетливо ошибся, с повестью Достоевского «Село Степанчиково», которая была точно слаба, но которую тот привез с собой из ссылки и которую редактор «Современника» уже по одному по этому обязан был взять» [101] .
101
П.М. Ковалевский. Стихи и воспоминания. СПб., 1912. С. 276. Мемуарист утверждал: «В судьбе Достоевского, разбитого каторгой, больного падучей болезнью, озлобленного, щекотливого и обидчивого, отсюда произошел поворот, надевший па весь остаток его жизни кандалы нужды и срочного труда…» (там же. С. 277).