Федор Волков
Шрифт:
— Уж как благолепен, — вздохнул Федюшка и вспомнил, как любовались они в Костроме с дедом Харитоном солнечными главами Ипатьевского монастыря. Хотел сравнить, где лучше, и не мог: видно, уж так строили русские умельцы, что у каждого свой расчет в красоте был и каждая красота несхожестью своей дразнила. — А это что ж, Петр Лукич? — показал Федюшка на высокую белокаменную башню в кремлевском дворе.
— А это Иван Великий. Колокольня.
Федюшка оглянулся назад, за Василия Блаженного, и снова увидел в низине россыпь деревушек с белыми дымами из труб.
— Опять Зарядье, Федор Григорьич. Только мы его с другой стороны
И тут Федюшка услышал доносившиеся откуда-то сверху нежные звуки и с удивлением поднял глаза к небу.
Петр Лукич рассмеялся.
— Эко сколь чудес на Москве! Да ты на башню погляди, во-он, на Спасскую: куранты это бьют, часы. Еще при государе Петре Алексеевиче на башню поставили. Славно?
— Славно…
Через Спасские ворота вошли в Кремль и, налюбовавшись его соборами, вышли через ворота Боровицкие. Обогнув кремлевскую стену, поднялись к Казанскому собору. Не очень-то он показался Федюшке, больно уж тяжел и мрачен. Однако, когда вошли, у него глаза разбежались. Во всю стену алтаря горел золотом, будто из кружев плетенный, иконостас. В сотнях восковых свечей тускло мерцало тяжелое серебро окладов, влажно блестела на фресках голубая лазурь, и казалось, нет уже стен — только захватывающая дух небесная бездна. И там, в беспредельном далеке, горели звезды — рубиновые лампадки. Усыпляюще пахло ладаном и теплым воском.
Кажется, не скуднее храмы в Костроме и Ярославле, но будто только сейчас открыл для себя Федюшка красоту этой пышности. Одно слово — Москва! Забыл Федюшка обо всем на свете и только вздрогнул, будто проснулся, когда Петр Лукич дернул его за рукав и потянул к выходу.
— Иль у вас в древнем Ярославле такого нет? — усмехнулся Петр Лукич, когда вышли на площадь.
— Может, и есть, — замялся Федюшка. — Так ведь это — Первопрестольная!
— А-а, ну, ежели так, — засмеялся Петр Лукич и махнул рукой через площадь, — пошли на Никольскую Якова искать.
Намотав на руку вожжи, Яков дремал в розвальнях у стен монастыря. Окинув взглядом четырехъярусную церковь красного кирпича, Петр Лукич мотнул головой.
— Гляди, Федюшка, Заиконоспасский монастырь. И обрати внимание: ныне там школа обретается, академией зовется. Лучше ль моей, о том не ведаю, и чему учат, не знаю, врать не буду. Будто бы латыни, так то нам не в новость. Мы уж лучше к своей, на Рогожскую двинем. Очнись, что ли, Яков!
«Да-а, это не батюшкины заводы…» — первое что подумал Федюшка, когда они вошли с Петром Лукичом в мотальню, где работало более четырех десятков баб-мотальщиц.
— Сколь же всего работников на фабрике, Петр Лукич?
— Немного, Федор Григорьич, — чуть боле полтыщи. Которых я у помещиков купил, я уж их без завода или завода без них и продать не могу: обязаны они состоять при заводе неотлучно. Ну а те, которые были наемные, по указу тридцать шестого года, то тебе ведомо, тоже стали крепостными со всеми своими чадами и домочадцами, и указано им быть вечно на фабриках.
Полдня водил Петр Лукич Федюшку за собой по фабричным цехам: по ткацкому, прядильному, красильному. Только к обеду привел его к неприметной двери в пристроечку.
— Вот тут, Федор Григорьич, и есть твой храм наук. Шестнадцать учеников держу — ребятки моих крепостных. Чтоб наперед свои мастера были. Учителя у меня все нужные:
механик машины разуметь учит, другой — счету и учету обучает, еще есть мастер по сукну, ну и немец — немецкому да латинскому учит и химии. Очень нужная наука в красильном деле. Да я тебе рассказывал об этом химике — который твоего батюшку научил деньги из-под земли грести. Закону божьему у меня не учат. Учреждая школы заводские, государь Петр Алексеевич повелел вместо него обучать школяров пению. То повеление мы и блюдем, для того дьячка держим. — Петр Лукич открыл дверь.— Можно, гер Миллер?
— Прошу, Петр Лукич. — Гер Миллер, длинный, тощий, в огромном черном парике с локонами, встал из-за стола. — Учеников я уже отпустил.
— А я тебе еще одного привел: Полушкин Федор Григорьевич. Не вспомнишь ли чего?..
Гер Миллер насупился, вспоминая.
— Не сынок ли Федора Васильевича Полушкина?..
— Тогда б он был Федорычем! — рассмеялся Морозов. — Почти угадал — пасынок это его, гер Миллер.
— Ну, конечно, конечно! Старая голова, — он хлопнул себя по лбу и стал разглядывать Федюшку. — Ну, как батюшка, жив-здоров? Серу-то варит?
— Спасибо, гер Миллер. Жив батюшка, хворает только. А серу варит.
— Да-а, время, время… — грустно покачал головой учитель. — Все возвращается на круги своя. Ну что ж, господин Полушкин, начинай новую жизнь.
И началась для Федюшки жизнь «в науках». Принялся он за учебу рьяно и неистово. Учет фабричный и всю отчетность постиг он быстро, чем заслужил похвалу конторских. А скоро стал им помогать в переписке с Главным магистратом, письмо у Федюшки было ровное, литеры не прыгали вверх-вниз, а шли степенно, каждая памятуя свое место и не возгорждаясь друг перед другом ни родовитым завитком, ни пышностью начертания. Магистратские ценили такое письмо.
Особенно же полюбились Федюшке машины и химия. Машины разъяснял школярам мастер Прокоп Ильич. С ним Федюшка сдружился быстро, потому что колеса полюбил не меньше, чем учитель его.
Давно примерялся Прокоп Ильич, чтоб чрез те зубчатые колеса да при помощи конной тяги пряжу мотать. Тут всем школярам дело нашлось: кому на ступице гнезда для спиц бить, кому втулки железные гнуть, кому обод точить — просто колесо, да не всякому дается.
И гер Иоганн Миллер оказался настоящим кудесником. Здесь же, на фабричном дворе, стоял обширный кирпичный сарай с продухами и высокой вытяжной трубой. И чего в нем только глаз не видел! Печи и тигли, колбы и реторты, чаны и казанки, кадушки с краской, селитрой, киноварью, серой и еще бог знает с чем!
Входя, гер Миллер сбрасывал свой парик с локонами, чтобы случайно не загореться при опытах, и начинал кудесничать — спокойно, без суеты.
— Химия — наука наук! — поучал он школяров. Здесь Федюшка узнал об искусственном маленьком человечке гомункулусе, о философском камне и о волшебных превращениях с его помощью любого металла в чистое золото: и будет достаточно для того всего лишь одного дня, потом одного часа, потом — одного мгновения!
О великом эллинском муже Аристотеле поминал еще в Ярославле учитель-немец, но, видно, даже он не мог вообразить себе все величие сего мудреца, простершего ум свой на века даже на химию! Гер Миллер упоминал еще о Джабире и Роджере Бэконе, о Парацельсе и Роберте Бойле, которые пытливым умом своим открывали великие тайны природы.