Федотов. Повесть о художнике
Шрифт:
Давно не было такой тихой, светлой и теплой весны.
Зеленые ялики, низко сидя в голубой воде, перевозили с Васильевского острова к Адмиралтейскому бульвару чиновников, солдат, конторщиков.
Федотов ехал на ялике.
Дым над Выборгской стороной розовый и голубой; деревянные домики Петербургской стороны под туманом казались лиловыми; в лилово-голубой тьме блестел шпиль Петропавловской колокольни, отражаясь в спокойном и бесконечном зеркале Невы.
Гребец медленно поднимал и без плеска погружал в голубую воду красные весла ялика. Крутились широкие водовороты под веслами и уходили туда, назад, а высокий зеленый нос ялика разделял каменную
Город уже сух, тротуары посерели. Ходят разные господа в пальто и в одних сюртучках и стучат по известковым плитам тротуаров разными палками, палочками, костылями и тросточками.
В окнах магазинов уже продают какие-то весенние товары — фуражки, хлыстики.
Спокойно поднимаются колонны Александрийского театра. Бодрые кони стоят на его фронтоне, как на Триумфальной арке. Внизу висит афиша о том, что сегодня в первый раз будет представлена комедия господина Гоголя «Ревизор».
В темных сенях с упорным терпением собравшийся народ осаждает маленькое окошко кассы. Столько тут толпится лакеев всякого рода и таких, которые пришли в серой шинели и шелковом цветном галстуке, но без шапки! А рядом тройные воротники ливрейных шинелей шевелятся на согнутой спине кольцами, как будто обладатель этой шинели сам гусеница.
Мелкие чиновники, у которых нет лакеев, тщательно начистив сапоги, обиженно протираются в пеструю толпу.
Федотов добыл билет не без труда. Домой, на Васильевский остров, ему не захотелось ехать. Он гулял по Невскому.
Петербург весь шевелился — от погребов до чердаков. Петербург блестел гербовыми пуговицами, красными околышами дворянских фуражек и черными околышами купеческих фуражек, серебром и золотом офицерского снаряжения.
Вечер длился. Фонарщики с длинными лестницами еще не ходили и не сажали бледные огоньки в грязные стеклянные клетки фонарей; только что загорались окна магазинов; город не засыпал.
Федотов не утомился. Ему двадцать один год, он молод, силен. Ему нетрудно стоять во фронте, учить солдат и учиться вместе с ними, нетрудно согнуть и разогнуть подкову, нетрудно вечером делать наброски, изображающие этот военный, нарядный и тяжелый труд.
Вот и вечер почти дотемнел. Федотов пошел по круглым, низким, слабо освещенным коридорам Александрийского театра. По офицерскому своему званию он не мог устроиться на галерке, сидел в местах за креслами.
Голубые шелковые драпировки Александрийского театра, знакомые до последней складки, повешенные еще самим Росси, окаймляли тесно наполненные ложи. Верхние ряды утыканы головами зрителей; колыхались страусовые перья на желтых шляпах, темнели бороды. Пришло купечество.
Еще выше, на галерке, — чепчики, обведенные темной рамой сюртуков молодежи разного рода.
Внизу — блестящие наряды, бритые щеки, холодные физиономии и разноцветные мундиры, обнаженные женские плечи и тишина.
Слабо слышен ропот балкона и верхних ярусов. Люди ждут посещения ревизора.
Зал шумел совсем тихо. Посередине лож под торжественными золочеными орлами вдруг осветился огромный проем ложи: к барьеру ложи подошел высокий, широкоплечий, крепко стянутый в талии, пучеглазый Николай Павлович.
С ним рядом молодой человек в белом мундире, с маленькими черными усиками.
Его императорское величество бросил вниз взгляд, про который говорили многие — взгляд оловянный и величественный.
С привычкой человека, на которого все глядят, слегка наклонившись вперед, Николай Павлович посмотрел на
зал другим взглядом — взглядом ангела с Александровской колонны.Тяжелый занавес с нарисованными на нем бархатными складками и золотыми кистями медленно поднялся, как красное веко.
Николай Павлович сел и устремил на сцену свои серые глаза.
На сцене был маленький павильон, обставленный бедной мебелью. На ненарядных диванах сидели ненарядные люди в обычных костюмах.
В проволочных клетках смело, несмотря на высочайшее присутствие, пели канарейки.
Седой человек, довольно полный, благоразумный по внешности, произнес:
— Я собрал вас, господа, с тем чтобы сообщить вам пренеприятное известие. К нам едет ревизор…
Со сцены смотрели в зал глаза правды. На сцене была правда, а в зале было натянутое театральное представление.
Гоголь, как ревизор, осматривал людей, сидящих в театре.
Вбежали два коротеньких человека в высоких седых париках, всклокоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками.
Вообще костюмировка пьесы была карикатурно обычна по своей театральности и нереалистичности, но гоголевские слова все покрывали.
После первого акта недоумение было написано на лицах господ, сидящих в партере. Но было замечено, что его императорское величество изволил аплодировать слабым движением сближающихся, но не издающих никакого звука ладоней.
Тогда решили, что происходит фарс и надо смеяться, но пьеса была не только смешна. Наверху сидели люди, с которых брали; внизу сидели люди, которые получали.
Вот Осип, в старом, засаленном сюртуке, лежит в маленьком замурзанном номере на господской кровати и рассказывает, как выглядит для него Петербург с памятниками, колоннами и яшмовыми вазами.
Все дальше и дальше развертывается комедия.
Федотов вслушивается в каждое слово; он видел не только то, что происходит на сцене, — он видел то, о чем говорил городничий: весь город, прижатый цепкой рукой Антона Антоныча, город, где распоряжается Держиморда и стоит на самом видном месте квартальный Пуговицын, за то, что он высокого роста и вид его, таким образом, вносит в общий ландшафт какое-то благоустройство.
Он видит город — не то это окраина Москвы, не то окраина Петербурга. По городу тяжело ступает старик — его отец идет из присутствия. Он-то старается быть честным, но все равно служит Антону Антонычу.
В городе весна, и вот сейчас, под праздник, на квартиру Антона Антоныча купцы тащат сахарные головы, и вино, и осетров, и окорока, и материал штуками.
Город прижат, и только один Хлестаков, тоненький и худенький, живет в нем легко, живет на чужой счет вместе со своим Осипом. Все же дворянин!.. Его побить нельзя; в тюрьму если взять, то повести надо по-благородному. И у этого самого Хлестакова, если дать ему волю, появится взгляд оловянный, как у самого большого начальства, будут перед ним дрожать люди, и он сам уже уверен, что перед его взглядом не может устоять ни одна женщина.
В зале смеялись довольно снисходительно. Партер и верхние ярусы смеялись в разное время.
Но вот начался четвертый акт.
Хлестаков уже устал от государственной работы, а жалобы нарастают; с жалобой пришла уже чернь — народ.
— Хорошо, хорошо! Ступайте, ступайте! Я распоряжусь…
Но в окно всовывались руки с просьбами.
— Да кто там еще? Не хочу, не хочу! Не нужно, не нужно!..
Хлестаков отошел от окна.
— Надоели, черт возьми! Не впускай, Осип!
Осип, конечно, распорядился и прогнал просителей.