Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И почувствовал, что сна больше нет, отпала его благодетельная пелена. А страх – весь тут, вцепился в нижнюю середину груди и сжимал.

И разные-разные-разные мысли стали напирать и раскручиваться: в голове Русанова, в комнате и дальше, во всей просторной темноте.

Даже никакие не мысли, а просто – он боялся. Просто – боялся. Боялся, что Родичев вдруг вот завтра утром прорвётся через сестер, через санитарок, бросится сюда и начнёт его бить. Не правосудия, не суда общественности, не позора боялся Русанов, а просто, что его будут бить.

(Там же. Стр. 131)

Бесчисленные доносчики, стукачи, сексоты, без которых не могла бы работать гигантская сталинская

репрессивная машина, руководствовались разными побуждениями и мотивами. Наверно, были среди них и искренне верящие в то, что своими действиями они помогают партии разоблачить вредителей, врагов народа, шпионов. Таких, я думаю, было не больно много. Другие писали и подписывали то, что от них вымогали следователи, в страхе, что если не напишут или не подпишут, их самих поглотит огненная печь ГУЛАГа. А многие давали эти клеветнические показания и под пытками. (Таких – всего труднее судить). Были среди доносчиков и провокаторы, так сказать, по призванию (темна, темна человеческая душа).

Павел Николаевич Русанов не принадлежитл ни к первым, ни ко вторым, ни к третьим. Им, как мы узнаем из этих тайных его мыслей, неизменно двигал личный, сугубо шкурныйинтерес. В случае с Родичевым – желание заполучить лишнюю комнату в 14 квадратных метров и стать полновластным обладателем балкона. В другом случае жертвой его доноса мог стать человек, ненароком неосторожно задевший его самолюбие:…

…тот же Эдуард Христофорович, инженер буржуазного воспитания, назвавший Павла при рабочих дураком (а потом сам признался, что мечтал реставрировать капитализм)…

(Там же. Стр. 133)

И такой же шкурный интерес лежит в основе всех высокоидейных высказываний Павла Николаевича, буквально каждой его реплики.

Эта пресловутая его идейность – не знак его верности своим партийным убеждениям, а инструмент его власти над окружающими, что-то вроде хлыста надсмотрщика. («Уж где идейность – там заткнись», – метко замечает по этому поводу многоопытный Ефрем Поддуев).

Даже Костоглотов, яростно отстаивающий свое право на собственную, самостоятельную, неподконтрольную мысль, и тот вынужден с этим считаться. «Вот был такой философДекарт. Он говорил: всё подвергай сомнению», – неосторожно роняет он. Павел Николаевич, разумеется, не может оставить эту сомнительную реплику без ответа:…

– Но это же не относится к нашей действительности! – напомнил Русанов, поднимая палец.

И неукротимый Костоглотов сразу пасует:…

– Нет, конечно, нет… Я только хочу сказать, что мы не должны как кролики доверяться врачам.

(Там же. Стр. 97)

Вряд ли тут кому придет в голову, что во всех этих случаях Русанов отстаивает какие-то свои принципы, защищает свои взгляды и убеждения.

То-то и дело, что никаких СВОИХ принципов, взглядов и убеждений у него нет.

Разве только вот это:…

С годами у Русанова всё определённей и неколебимей складывалось, что все наши недочёты, недоработки, недоделки, недоборы – все они проистекают от спекуляции. От мелкой спекуляции, как продажа какими-то непроверенными личностями на улицах зелёного лука и цветов, какими-то бабами на базаре молока и яиц, на станциях – ряженки, шерстяных носков и даже жареной рыбы. И от крупной спекуляции, когда с государственных складов гнали куда-то «по левой» целые грузовики. И если обе эти спекуляции вырвать с корнем – всё быстро у нас выправится и успехи будут ещё более поразительными. Не было ничего дурного, если человек укреплял своё материальное положение при помощи высокой государственной зарплаты и высокой пенсии (Павел Николаевич и сам-то мечтал о персональной.) В этом случае и автомобиль, и дача были трудовыми.

Но той жесамой заводской марки автомобиль и того же стандартного проекта дача приобретали совсем другое, преступное, содержание, если были куплены за счет спекуляции. И Павел Николаевич мечтал, именно мечтал о введении публичных казней для спекулянтов. Публичные казни могли бы быстро и уже до конца оздоровить наше общество.

(Там же. Стр. 106)

В искренность этого убеждения Павла Николаевича, казалось бы, можно поверить. Особенно вот в эту его невозможность примириться с тем, что какой-нибудь спекулянт может оказаться собственником такой же дачи и такого же автомобиля, какие ему, Павлу Николаевичу, достались ПО ПРАВУ.

Но вот появляется у Павла Николаевича в палате новый сосед, сразу расположивший его к себе неиссякаемым своим жизнелюбием, а ещё того больше – дружелюбием, перед живым и искренним напором которого устоять было невозможно:…

– Тебя как зовут? – уже был он в его проходе и сел колени к коленям.

– Павел Николаич.

– Паша! – положил ему Чалый дружескую руку на плечо. – Не слушай ты врачей! Они лечат, они и в могилу мечут. А нам надо ить – хвост морковкой!

Убеждённость и дружелюбие были в немудром лице Максима Чалого. А в клинике – суббота, и все лечения уже отложены до понедельника. А за сереющим окном лил дождь, отделяя от Русанова всех его родных и приятелей…

А у Чалого, ловкача, бутылка уже лежала тут, под подушкой. Пробку он пальцем сковырнул и по полстакана налил у самых колен. Тут же они их и сдвинули…

– Будем жить! Будем жить, Паша! – внушал Чалый, и его смешноватое лицо налилось строгостью и даже лютостью. – Кому нравится – пусть дохнет, а мы с тобой будем жить!

С тем и выпили. Русанов за этот месяц очень ослабел, ничего не пил кроме слабенького красного – и теперь его сразу обожгло, и от минуты к минуте расходилось, расплывалось и убеждало, что нечего голову нурить, что и в раковом люди живут, и отсюда выходят.

– И сильно болят эти?.. полипы? – спрашивал он.

– Да побаливают. А я не даюсь!.. Паша! От водки хуже не может быть, пойми! Водка от всех болезней лечит. Я и на операцию спирта выпью, а как ты думал? Вон, во флаконе… Почему спирта – он всосётся сразу, воды лишней не останется. Хирург желудок разворотит – ничего не найдёт, чисто! А я – пьяный!.. Ну, да сам ты на фронте был, знаешь: как наступление – так водка…

А в стаканах опять было два по сто.

– Да нельзя больше, – мягко упирался Павел Николаевич. – Опасно.

– Чего опасно? Кто тебе вколотил, что опасно?.. Помидорчики бери! Ах, помидорчики!..

– Эх, красненькие! – рассуждал Максим. – Здесь за килограмм рубь, а в Караганду свези – тридцать. И как хватают! А возить – нельзя. А в багаж – не берут. Почему – нельзя? Вот скажи мне – почему нельзя?..

Разволновался Максим Петрович, глаза его расширились, и стоял в них напряжённый поиск – смысла! Смысла бытия.

– Придёт к начальнику станции человечишко в пиджачке старом: «Ты жить хочешь, начальник?» Тот – за телефон, думает – его убивать пришли… А человек ему на стол – три бумажки. Почему – нельзя? Как так – нельзя? Ты жить хочешь – и я жить хочу. Вели мои корзины в багаж принять! И жизнь побеждает, Паша! Едет поезд, называется «пассажирский», а весь – помидорный, на полках – корзины, под полками – корзины. Кондуктору – лапу, контролёру – лапу. От границы дороги – другие контролёры, и им лапу.

Покруживало Русанова, и растеплился он очень и был сейчас сильней своей болезни. Но что-то такое, кажется, говорил Максим, что не могло быть увязано… Увязано… Что шло вразрез…

Поделиться с друзьями: