Фердинанд Лассаль. Его жизнь, научные труды и общественная деятельность
Шрифт:
Само собою разумеется, что результат такой политики мог быть – и по всей вероятности был бы – как раз обратный тому, какой ожидал Лассаль, – и за coup d''eclat [5] «сверху» последовал бы такой же – «снизу». Этого не могла не понимать либеральная буржуазия. Что же удивительного в том, что такая перспектива не казалась ей особенно заманчивой? Она не хуже Лассаля понимала, что такой исход был бы для нее палкой о двух концах, из которых один ударил бы по ее же собственной спине. Поэтому прогрессисты отнеслись к предложению Лассаля как к злой насмешке над ними и снова стали осыпать его упреками в том, что он-де проповедует теорию первенства силы перед правом. Завязалась резкая полемика. В начале ее Лассаль имел еще доступ в два-три либеральных органа, кроме того, в первый момент несколько голосов из прогрессистской фракции высказались за его предложение, но они были заглушены дружным хором огромного большинства депутатов. Но по мере того как полемика разгоралась, вся прогрессистская печать различных оттенков закрыла для него свои столбцы, так что ответ на вышеупомянутое обвинение в том, что он ставит силу выше права, Лассалю пришлось печатать за границей в виде брошюры. В этом «гласном письме», озаглавленном: «Сила и право»,
5
блестящий, удачный ход (фр.)
«Если бы я создавал мир, то весьма вероятно… устроил бы его так, чтобы в нем право предшествовало силе. Это вполне соответствует моей этической точке зрения и моим желаниям. Но, к сожалению, мне не пришлось создавать мир, и потому я вынужден снять с себя всякую ответственность, отказаться как от похвал, так и от порицания, за его устройство. В моих брошюрах о конституции я имел целью объяснить не то, чему следовало бы быть, а то, что в действительности есть; эти брошюры представляют собой не этический трактат, а историческое исследование…» Вследствие этого он отклоняет от себя «лестное уверение, будто фон Бисмарк и граф Крассов действуют как его ученики». Наконец, говорит он, «прогрессистская партия не имеет права толковать о праве, потому что допускает очевиднейшее попрание его», ибо «она-то именно и предала право, чтобы в передряге захватить долю силы».
Добиться этого ей, однако, не удалось.
Это «гласное письмо» было открытым вызовом к войне, которая никогда уже больше не прекращалась. С этого момента Лассаль делает немецких прогрессистов мишенью, в которую он ожесточенно и беспощадно стреляет до самого конца своей жизни. Разоблачать трусость, узкий эгоизм и невежество либералов-«манчестерцев», прячущихся под мантией свободы и прогресса, снимать с них академическую шапочку и надевать на них шутовской колпак – в этом он видел теперь одну из главных, непосредственных задач своей общественной деятельности.
Вышеизложенное «гласное письмо» было написано, как сам Лассаль замечает здесь же, с целью «обращения на путь истинный многих, сбитых с толку, голов». Выше мы уже сказали, что с этим – и только с этим – намерением он обращался со своими речами к прогрессистам, что не о прогрессистской партии как таковой заботился он при этом, а о тех заблуждающихся, по его мнению, последователях ее, интересы которых сделались самыми насущными интересами собственной жизни и деятельности Лассаля вплоть до его трагической кончины. Лучшим доказательством сказанного может послужить то обстоятельство, что в то же самое время, когда Лассаль обращается к либералам с критикой их тактики в своей первой речи, он выступает в Берлинском ремесленном союзе Ораниенбургского предместья с лекцией «Об особенной связи современного исторического периода с идеей рабочего сословия». Именно этой лекцией Лассаль положил начало той агитации, которая целиком поглотила последние два года его так рано прервавшейся жизни и упрочила его мировую славу.
Обозревая эти последние два года жизни Лассаля, невольно изумляешься всему тому, что он успел создать в такой необыкновенно короткий промежуток времени. Этой деятельности хватило бы иному, пожалуй, на целую жизнь, но можно сказать, что, по интенсивности всего прочувствованного и пережитого, это время и для Лассаля составило добрую половину жизни.
«От марта 1862-го до июня 1864 года, – говорит Брандес, – он написал не менее двадцати сочинений, из которых три или четыре представляют собою как по объему, так и по своему содержанию, целые книги. Большинство из них содержит, несмотря на их сжатость и общедоступность, такое богатство мыслей, и написаны они с такой научной глубиной, какими очень редко отличаются и объемистые книги. Помимо этого он в то же самое время произносил одну речь за другой, устраивал одну за другой конференции с рабочими депутациями, освободился от целой дюжины политических процессов, вел обширную переписку, основал „Общегерманский рабочий союз“ и управлял всеми его делами. Кажется, что как будто предчувствие близкой смерти увеличило его силы далеко за пределы человеческих возможностей».
Глава IV
Германия в начале XIX столетия. – Общественное настроение после нашествия Наполеона. – Романтизм в литературе. – Отчуждение философии от жизни. – Отголоски июльской революции. – Молодая Германия. – Реакция. – Разбитие промышленности. – Накануне мартовской революции. – Ее результаты. – Новая эра. – «Манчестерство». – Шульце-Делич, его пропаганда и социальные меры. – Агитация прогрессистов среди рабочих.
Изучая деятельность исторической личности, мы не должны забывать, что она представляет собой прежде всего продукт тех условий, среди которых выросла, жила и действовала. Крупный человек – не кудесник. Более того. Чем личность крупнее, чем глубже, шире ее гений, ее энергия, ее темперамент были захвачены жизненными интересами и заботами, тем рельефнее выступает эта зависимость и тем, стало быть, важнее представлять окружавшую деятеля общественную обстановку. Лассаль был несомненно такого рода крупной личностью. Чтобы верно понять и оценить его деятельность, мы должны перенестись воображением в ту эпоху, в которую пришлось выступать на общественной арене нашему «гладиатору». Но для этого нам необходимо сделать краткий исторический обзор того состояния, в каком находилась Германия в первой половине XIX века.
В начале XIX века мы видим Германию на очень низкой ступени экономического и общественного развития. Она представляет собой страну по преимуществу земледельческую. Крупное землевладение обложено чрезвычайно умеренными налогами и пользуется различными привилегиями и льготами. Крестьянство же, стоявшее в обязательных крепостных отношениях к «рыцарским» поместьям, платило за свои ничтожные участки земли очень высокие подати и несло главную тяжесть государственного бюджета. Города также платили громадные налоги в виде акцизных сборов, которыми были обложены все предметы первой необходимости. Промышленная деятельность Германии находилась еще в зачаточном состоянии. Только в Рейнских провинциях, в горнозаводских округах Саксонии и Силезии, в провинции Бранденбургской да в некоторых других центрах существовало фабричное производство. Вообще же во всей стране преобладали мелкие ремесла. Но и эта промышленная деятельность была скована по рукам и ногам цеховыми уставами и старой меркантильной системой. Вся Германия, разбитая на тридцать девять больших, малых и мелких частей, была испещрена запутанной системой внутренних и внешних таможен, связывавших внутренний обмен товаров и совершенно парализовывавших внешнюю торговлю. Точно такой же гнет тяготел и над политической
и умственной жизнью страны, – гнет, подавлявший в зародыше всякую инициативу и попытку к самодеятельности.Такую картину представляла собой Германия в период, предшествовавший первому французскому нашествию. Наполеоновские разгромы доказали как нельзя более наглядно, на каких шатких и прогнивших основах покоилось многосложное немецкое государство, обнаружили полнейшую несостоятельность его полуфеодального строя. Это в огромной степени повлияло на настроения более развитых слоев немецкого общества, естественным последствием чего было обнаружившееся стремление к национальному объединению и политической свободе. Чтобы возбудить самоотвержение и воодушевление в борьбе с внешним врагом, правительство поддерживало это настроение обещаниями различных реформ, до парламентского правления включительно. Но и сами правительства как будто убедились в невозможности остаться при старых отживших порядках и готовились к целому ряду серьезных экономических преобразований. В Пруссии наступил период правления знаменитого канцлера Гарденберга, крупного государственного деятеля, всецело понявшего «дух времени» и обладавшего достаточной энергией, чтобы выступить с реформами, соответствовавшими назревшим потребностям страны.
Однако это пробуждение продолжалось недолго. После падения «корсиканца», после того, как гроза отбушевала, в филистерской Германии опять наступило полное затишье. Обещания правительства были совершенно забыты, а стремление к свободе и объединению Германии сделалось даже объектом жесточайшего преследования. Опять наступила эпоха гнетущей реакции, распространявшейся на все стороны не только общественной, но и частной жизни граждан. Только некоторые из меньших государств – такие как Бавария, Вюртемберг и Баден, – чтобы приобрести силу и устойчивость для обеспечения своей самостоятельности по отношению к сильным державам, ввели у себя представительное правление. В других же государствах Германии, особенно в Пруссии, начали мало-помалу водворяться старые феодальные порядки: отмененные во время французского господства таможни и рогатки были вновь введены; крестьянское население было опять отдано под непосредственную опеку помещиков-дворян; окончательная отмена феодальных повинностей, которая должна была последовать в 1813 году, была ограничена особым указом, так что отбывание этих повинностей продолжалось в некоторых местах вплоть до 1865 года; свободу промышленности, введенную в штейно-гарденбергский период, старались парализовать возобновленными цеховыми уставами. И несмотря на совершенную отчужденность народа от общественных дел, несмотря на крайнюю неразвитость и полнейший индифферентизм его ко всему, что не касалось его непосредственного домашнего обихода, вся страна была покрыта непроницаемой полицейской сетью, нити которой находились в руках князя Меттерниха, наложившего свою неизгладимую печать на всю эту историческую эпоху.
Немецкая буржуазия того времени еще не созрела не только для завоевания тех условий, которые необходимы были для ее дальнейшего развития, но даже и для ясного осознания их. В то время как во Франции освободившаяся от феодальных уз и быстро развивавшаяся индустрия успела уже произвести на свет и крупное производство, и крупный капитал, а вместе с ними и всевозможные коммунистические утопии; в то время как крупная буржуазия приближалась там уже к первому этапу своего господства – к Июльской монархии Луи-Филиппа, а Сен-Симон и Фурье измышляли рецепты для идеального устроения человечества, – общественно-политическая деятельность пионеров немецкой буржуазии олицетворялась в идеале единой германской империи, в превозношении лютеранской морали, в германомании, в восторгах перед здоровой первобытностью древних тевтонов и херусков да в желании возродить отживший средневековый строй. «Ничто, – говорит Гервинус, – так ясно не выражает ребячества и детской простоты того уровня общественной и государственной жизни названных слоев общества, как эти искусственно-восторженные мечтания об ушедших в вечность формах жизни». Но даже в тех областях, в которых тогдашняя Германия могла бы, казалось, оказаться на высоте, она совершенно отрешилась от живой современности. Литературу заполонили поэтические бредни фантастического и бескровного, как видение, романтизма, проповедовавшего квиетизм и нирвану. Философия, после энергичного и гуманного Фихте, пренебрегала всяким прогрессивным воздействием на непосредственную жизнь, уносясь в заоблачные края мистицизма и седой старины, как это делал Шеллинг, или же парила в лице ее властителя Гегеля в мятежных эмпиреях диалектического идеализма, спускаясь, правда, нередко и на землю, к серой действительности, но лишь для того, чтобы доказать необходимость и разумность этой «действительности». Вся Германия представляла собой картину общественного застоя, нравственной усталости и малодушия. «Из этой страны, – писал Берне в 1825 году, – надо бежать, как бегут от чумы, потому что вам предоставляется на выбор только одно – быть гонимым или гонителем, овцою или волком…» Конечно, были и иные люди, активные натуры, жаждавшие действовать и стремившиеся изменить это печальное положение; но эта оппозиция, рекрутировавшаяся главным образом из образованной молодежи, учителей и университетских профессоров, вследствие жестоких преследований венско-берлинского правительства была мала и слаба и не могла производить заметного влияния на умственное и политическое движение страны.
Но вот эту атмосферу оцепенения и индифферентизма нарушают отголоски июльских событий во Франции и последовавшего за ним бельгийского движения в 1830 году. Взбудораженный новым ураганом, немецкий бюргер начал протирать заспанные глаза и озираться вокруг. Вместе с ним как будто проснулся и новый дух в стране. Хотя в двух главных государствах немецкого союза – Пруссии и Австрии – все осталось по-прежнему, но в Саксонии, Кургессене, Ганновере и некоторых других мелких государствах народные волнения принесли нечто вроде конституционного правления. Возникла довольно значительная либеральная и демократическая пресса, преимущественно в южной Германии. Этот крутой поворот в настроении общества отразился и в философии, и в теологии, и особенно в литературе, где доминировали Берне и Гейне, где раздавалась бодрая, резкая критика адептов «молодой Германии», привлекшей на свою сторону все, что было свежего, энергичного и мыслящего в более развитых слоях нации. Но и этому празднику общественного воскресения не суждено было быть продолжительным. Оправившись после внезапного переполоха и временного замешательства, реакция вновь подняла голову и с новой силой принялась истреблять беспокойный дух, овладевший страной. Политические союзы и собрания были запрещены, университеты отданы под надзор полиции, и повсюду была вновь введена строгая цензура, которая в течение каких-нибудь десяти месяцев извела почти всю оппозиционную прессу. В список изъятых книг попали даже поэтические произведения «молодой Германии». Тюрьмы и казематы были переполнены всевозможными протестантами и просто подозрительными для полиции людьми. Таким образом, в общественной жизни Германии прилив сменялся быстрым отливом, за периодом оживления наступала вновь эпоха реакции. Так неизбежно должно было продолжаться до тех пор, пока крупные изменения в экономической структуре страны не сообщили приобретениям общественного самосознания надлежащей прочности и необратимости.