Фердинанд Лассаль. Его жизнь, научные труды и общественная деятельность
Шрифт:
Лассаль написал два письма одно за другим, прося у Дённигеса свидания. Но надменный и трусливый «дипломат» не счел нужным даже ответить ему. И Лассалю очень скоро пришлось понять, что, возвращая Елену ее родителям, он разыграл в сущности «великодушную и мещански-приличную комедию». Он не жалел для себя беспощадных эпитетов за сделанную им ошибку. «Никогда лев в бешенстве не бичевал себя так своим хвостом, как я бичую себя упреками», – писал он. Но чем грознее представало перед ним сопротивление Дённигесов, тем лихорадочнее росла в нем страстная любовь к Елене. Мысль о ней, о ее предполагаемых страданиях не давала ему покоя ни днем, ни ночью. Магической паутиной она все плотнее облекала его существо, его фантазию, его рассудок. Это была уже не живая, настоящая Елена, а какой-то созданный воображением образ бесконечно страдающего существа, с пламенным нетерпением ждущего своего избавителя. Лассаль был поистине тем влюбленным, о котором Ги де Мопассан говорил однажды, что он любит не женщину, а свое представление о ней. Лассаль никогда раньше не любил так Елену, как с той минуты, когда она скрылась от него за крепкой стеной родительского дома. И вот он вступает в борьбу не на жизнь, а на смерть, чтобы отвоевать ее обратно. Он начинает настоящую войну со всеми допускаемыми на войне средствами. Он готов силой освободить Елену. Лассаль окружает дом Дённигеса наемными соглядатаями, чтобы следить за тем, что происходит внутри. Он пускает, наконец, в ход целую плеяду своих знатных и знаменитых друзей и поклонников, чтобы заставить
3 августа происходила грубая расправа с Еленой, а 4-го – она уже смирилась. Родители устроили по этому поводу пир горой. Музыка гремела, шампанское лилось рекой, а «нежный» Дённигес превозносил Елену как примернейшую дочь в мире. На всякий случай Дённигес, под предлогом болезни, отправил Елену 6 августа в Бэ, а у швейцарского правительства хлопотал – без успеха, конечно, – о высылке Лассаля, выдавая его за шпиона и агента Бисмарка. Через день после этой истории в доме госпожи Роньон Лассаля посетили родственники Елены, граф Кейзерлинг и доктор Арндт, требуя от него немедленного выезда из Женевы, так как иначе Дённигес в качестве дипломатического агента причинит ему большие неприятности. Лассаль с негодованием отказал им в этом. На другой день те же посетители предъявили ему записку Елены следующего содержания: «То, что скажет Вам мой родственник, – истина. Дитя». Родственник же утверждал, что Елена вполне раскаялась и Лассаля больше знать не хочет. Лассаль отверг эту записку как результат насилия над Еленой. Он продолжал слепо верить, что Елена предана ему. Он писал ей письма, в которых утешал ее и умолял оставаться непреклонной. Лассаль объяснял ей, что она уже совершеннолетняя и просил ее письменно заявить местному адвокату о притеснениях отца. В то же время он подробно сообщал ей свои планы ее освобождения. Но письма его не доходили до Елены. Мучительное состояние Лассаля в эти ужаснейшие для него дни особенно ярко отразилось в его многочисленных письмах к графине Гацфельд и адвокату Гольтгофу. Предчувствие, что история завершится трагически, пронизывает все эти письма, от первого до последнего. Уже 4 августа он писал Гольтгофу: «Я решился, будь что будет, ни перед чем не отступать. Может произойти и, вероятно, произойдет величайшее несчастие, потому что ничто меня не остановит». Полковника Рюстова он вызвал к себе из Цюриха, прося его «о чисто личной услуге, но как деле жизни и смерти». В своем страшном горе Лассаль дошел до слез.
«Я так несчастлив, – писал он графине, – что плачу в первый раз за пятнадцать лет… Только Вы знаете, что это значит, когда я, железный, извиваюсь в слезах, как червь! До чего я дошел! Я, всеобщий советник и помощник, не могу себе дать совета, беспомощен и нуждаюсь в других. Моя глупость убивает меня… Если я не добьюсь своего, – а в этом я сильно сомневаюсь, – я сломлен навсегда и со всем покончил. Может быть, еще более, чем потеря девушки, гложет меня моя собственная глупость…»
В письме к Гольтгофу от 5 августа он писал, что Елена ставила ему в Берне условие: испытать все мирные средства – и уверяла, что ввиду ее «твердости» никогда не будет поздно прибегнуть к другим чрезвычайным средствам.
«Я хотел, – пишет он, – по меньшей мере избавить ее от упрека сказать самой себе, в случае, если бы она сделалась моей женой путем похищения: „Это могло бы уладиться и иначе“.» В другом письме он мотивирует возвращение Елены еще и тем, что она, придя к нему в комнату, рассказала среди прочего, что мать узнала уже «о неизбежном» и умоляет за нее отца. «Я рассчитывал, что все это приведет к мирной развязке. Если бы мне не сделали этого сообщения, я никогда не возвратил бы Елену матери… Нерешительность, надежда на сердце матери, желание Елены избежать большого скандала погубили меня». В том же письме, от 9 августа, он пишет еще, что на него «со вчерашнего вечера снизошло полнейшее спокойствие и бесчувственность», у него «осталась только ледяная, обратившаяся в тело, воля…» «Со спокойствием шахматного игрока, – говорит он, – я доведу до конца эту партию… Я дал честное слово пустить себе пулю в лоб в тот день, когда решу, что Елена для меня потеряна. Я прямо дал в этом честное слово моим друзьям…»
Лассаль просил Гольтгофа убедить академика Бёка, чтобы тот заступился за него перед Дённигесом, который принимает его «за какого-то цыгана» и с которым Бёк был хорошо знаком. «Нет человека, который знал бы меня лучше Бёка, – писал он. – Кроме того, он меня любит и знает, что я могу еще послужить своему народу и сделаю это. Он не захочет, чтобы в этой пустой истории я погиб, как Пирр, которого убила черепицей старуха, после того как он победоносно окончил все войны». Лишь 9 августа, вечером, Лассалю донесли, что Елена увезена из Женевы, но куда – неизвестно. В его душу закрадывается подозрение, что она, быть может, ему изменила. Но это нисколько не охладило его страсти. «Если бы она была в состоянии отказаться от меня… – писал он вслед за тем Гольтгофу, – в этой мысли целый ад! Я не могу утешать себя размышлениями, что она в таком случае недостойна меня. Я люблю ее слишком, слишком, слишком страстно, чтобы утешаться абстракциями. Разве не большая слабость уже в том, что я не имею от нее ни строчки, ни слова? Может ли она быть настолько беспомощна, чтобы не иметь возможности подать о себе весточку?» Сжигаемый страстью, Лассаль изливал свои муки и в письмах к самой Елене. «Невозможно, – писал он ей, – чтобы было верно то, что мне сказали, будто ты отказалась от меня. Только обман, что ты несовершеннолетняя, мог заставить тебя пойти на такую уступку, на такую хитрость. Невозможно, чтобы все твои клятвы были лживы, чтобы твоя слабость доходила до таких размеров. Ты не имеешь права нарушать те обещания, которые мы друг другу дали. Не имеешь права так позорно расплачиваться за ту деликатность и предупредительность, с которой я тебя возвратил твоей матери. Не имеешь права меня компрометировать, вовлекши в дело, в которое я вступил только в уверенности, что твое решение неизменно. Только страдание нарушило то сравнительно флегматичное состояние, которое счастье обыкновенно наводит на меня, и моя любовь выросла до исполинских, страшных размеров. Елена! Если б ты действительно могла не оставаться верной мне и могла отказать мне, несмотря на клятву, то была бы недостойна, чтобы я из-за тебя страдал. Успокой меня единственной строчкой! Мысль, что ты отказываешься от меня, приводит меня почти к сумасшествию». Не получив и на это письмо никакого ответа, Лассаль еще раз пишет Елене накануне своего отъезда в Германию: «Сохрани мужество!.. Если ты останешься верной мне, нет такой силы на земле, которая могла бы разлучить нас. Я ни о чем больше не думаю, ничего больше не делаю, что не имело бы отношения
к тебе. Торжествуй! Моя любовь к тебе превосходит все, что поэзия и народные сказания когда-либо пели о любви. Будь тверда et je me charge du reste (a остальное я беру на себя). Не письменному, а только твоему собственному устному заявлению, что ты отрекаешься от меня, я буду верить…»12 августа Лассаль отправился в Германию, чтобы «поискать друзей и, подняв на ноги ад и небо, добиться от баварского короля посредничества перед отцом». «Вы посмеетесь над этим сказочным замыслом, – писал он при этом Гольтгофу. – Я сам смеюсь над ним. Но где разумные меры бессильны, остаются романтические». Несколько позже он в лихорадочном состоянии своем писал, что выхлопочет у короля «прямой приказ Дённигесу» отдать за него Елену. В Карлсруэ Лассаль встретился с графиней Гацфельд. Думая, что его принадлежность к еврейскому вероисповеданию является главным препятствием к браку с Еленой, он просил графиню отправиться к майнцскому епископу Кеттелеру, чтобы заявить ему о желании перейти в католичество и просить его заступничества при баварском дворе. Кеттелер с большой благосклонностью отозвался о Лассале, о его стремлениях, сожалея только о том, что под ними нет прочного фундамента религии. Он надеялся, что великой силе католической церкви удастся обратить Лассаля на путь истины. Но надеждам почтенного патера на спасение души Лассаля не суждено было сбыться. В Мюнхене, куда бледный и измученный Лассаль приехал в середине августа, оказалось, что Дённигес и его дети – не католики, а протестанты. Но в Мюнхене Лассаль обеспечил себе полное содействие баварского министра иностранных дел фон Шренка, с большой любезностью принявшего его. У короля же, за отсутствием его, Лассалю побывать не удалось. Но, занятый своими ходатайствами и хлопотами, Лассаль получает вдруг известие от Гольтгофа, что Елена написала ему письмо из Бэ, в котором она сухим, деловым тоном заявляет о своем полном отречении от Лассаля. Гольтгоф утешал его, что письмо написано не иначе как под диктовку отца. В ответ на это известие Лассаль написал Гольтгофу письмо от 18 августа, из которого видно, что он стал сомневаться в твердости Елены, но все-таки утешал себя надеждой, что Елена все еще действует по принуждению отца и что дело поправится, как только Дённигес почувствует силу его связей и влияния. Но эта надежда была уже ничтожна в сравнении с овладевшим им отчаянием и горем. 19 августа Лассаль написал по всем адресам около шестидесяти писем, в которых он вулканическим потоком изливал свою глубокую скорбь.
«Если эта женщина, – писал он одному из друзей, – пренебрежет тем, что я так неслыханно мучаюсь, тогда опозорено все, что носит название человека. Сердце, твердое, как скала, которое так любит и так страдает, как мое, – и так разорвать!.. Короче, если я теперь погибаю, то это уже не от грубой силы, которую я сломил; если она перед нотариусом скажет „нет“, вместо того чтобы сказать „да“ и пойти со мной, то я погибаю от безграничной измены, от неслыханного непостоянства и легкомыслия женщины, которую я так непозволительно, безмерно люблю. Это действительно выходило бы за всякие пределы, если бы я только для того уговорил министра иностранных дел назначить посредническую комиссию и вызвать ее к нотариусу, чтобы она осмеяла меня своим отказом…»
Елене же он писал следующее:
«У меня исполинские силы, и я их утысячерю, чтобы завоевать тебя. Никто в мире не в состоянии оторвать тебя от меня, если ты останешься тверда и верна. С тех пор, как я начал сомневаться в этом, я несчастнейший человек. Я ежечасно испытываю тысячекратную смерть. И все-таки это невозможно! Ты не можешь изменить мне, – человеку, как я, – человеку, который тебя так безгранично любит. Я прикован к тебе алмазными цепями. Я страдаю в тысячу раз больше, чем Прометей на скале. Но если ты окажешься вероломной, несмотря на свои клятвы и несмотря на мою любовь, тогда человеческая природа опозорена, тогда пришлось бы отчаяться во всякой правде, во всякой верности, тогда было бы ложью все, что существует… Напиши мне хоть одно слово, что ты остаешься тверда и верна, и я весь закален с головы до ног…»
В тот же день Лассаль получил известие, что Елена возвратилась в Женеву в сопровождении семьи и Янко, который приехал по вызову Дённигеса и с которым, как он догадывался, родители собирались обвенчать Елену. Истинное положение дела стало выясняться. Дённигес снял осаду со своего дома, и все было приведено в «полный порядок». Скрываться было уже незачем. Поверенный Лассаля, полковник Рюстов, мог теперь добиться свидания с Еленой в присутствии родителей, и в ответ на приведенное нами последнее письмо Лассаля она с полнейшим хладнокровием написала ему следующее заявление:
«Его высокоблагородию господину Лассалю. После того как я чистосердечно и с глубоким раскаянием в совершенных мною поступках помирилась с моим женихом, Янко фон Раковицем, любовь и прощение которого я снова возвратила себе; после того как я известила об этом также и Вашего берлинского поверенного г-на Гольтгофа, прежде чем получила его письмо с увещаниями, я объявляю Вам совершенно добровольно и по глубокому убеждению, что о браке нашем никогда не может быть и речи, что я отказываюсь от Вас во всех отношениях и твердо решилась отдать свою любовь и верность моему жениху».
Рюстов передал Лассалю по телеграфу содержание ответа Елены. Отчаянию Лассаля не было границ. Он немедленно написал Елене 20 августа свое последнее трогательное письмо.
«Пишу тебе со смертью в душе. Ты, ты предаешь меня! Это невозможно. Я не в состоянии еще верить в такое вероломство, в такое страшное предательство. Может быть, твою волю сломили на время, разлучили тебя с тобой же, но немыслимо, чтобы это была твоя истинная, постоянная воля. Ты не могла в такой крайней степени отбросить от себя всякий стыд, всякую любовь, всякую верность, всякую истину. Ты опозорила и обесчестила бы все, что носит человеческий образ. Ложью было бы тогда всякое лучшее чувство, и если ты солгала, если бы ты была способна дойти до такой крайней степени падения, нарушить такие святые клятвы и разбить самое верное сердце, тогда под луной не было бы больше ничего, во что человек должен был бы еще верить. Ты наполнила меня желанием бороться за тебя, ты требовала, чтобы я испробовал сперва все приличные средства, вместо того чтобы увезти тебя из Ваберна, ты клялась мне устно и письменно самыми священными клятвами, что всегда будешь ждать и останешься тверда, ты мне в последнем письме (из Ваберна) объявила, что ты не что иное, как любящая меня женщина, и никакая сила на земле не в состоянии изменить твоего решения. И после того, как ты насильственно привлекла мое верное сердце, которое, раз отдавшись, отдалось навсегда, ты с язвительной насмешкой повергаешь меня через четырнадцать дней в пропасть; как только началась борьба, предаешь меня и убиваешь меня? Да, тебе могло бы удасться то, что никогда не удавалось судьбе, ты разбила бы, разрушила самого стойкого человека, который без содрогания подвергся всем внешним бурям. Этой измены я не в состоянии был бы преодолеть! Я внутренне был бы убит, ты заслужила бы мою страшнейшую ненависть и презрение всего света. Елена, верный своему слову „je me charge du reste“, я остаюсь здесь и делаю всё, чтобы сломить противодействие твоего отца. В моем распоряжении прекрасные средства, которые наверное не могут остаться без результата. Если же они не приведут к цели, то у меня есть еще тысячи и тысячи средств, и я обращу в прах все препятствия, если только ты останешься верна. Ибо ни моя сила, ни моя любовь не имеют границ: je me charge du reste! Борьба ведь только что началась, малодушная! В то время как я остаюсь здесь и уже достиг невозможного, ты меня там предаешь за льстивые речи другого. Елена! Моя судьба в твоих руках! Но если ты меня уничтожишь этой мерзкой изменой, которую я не смогу преодолеть, то пусть моя участь падет на тебя и мое проклятие преследует тебя до гроба. Это проклятие самого верного, изменнически разбитого тобою сердца, с которым ты играла самую позорную игру. Такое проклятие попадает в цель».