Ференц Лист
Шрифт:
Чтобы успокоить императрицу Александру Федоровну и оттенить неприятный осадок, который мог остаться у императорского двора от варшавских демонстраций, инспирированных приездом Листа, великосветская поклонница его гения Мария Калержи[294] предприняла целую эпистолярную кампанию. Она писала государыне, что Лист скоро приедет и что его выступления в Варшаве не носят никакого политического характера. Российской публике оставалось только терпеливо ждать давно обещанного музыкального чуда.
Лишь 23 (11) апреля карета Листа въехала в Санкт-Петербург и направилась в ту же гостиницу Жана Кулона, в которой музыкант останавливался в прошлый раз. Уже на следующий день Лист должен был играть перед императорским двором, а на 26 (14) апреля был назначен его первый публичный концерт в зале Энгельгардт.
С первых дней пребывания в Санкт-Петербурге Лист почувствовал, что отношение к нему существенно изменилось. Ему казалось, что его приезд остался… незамеченным. Пресса о нем практически ничего не сообщала.
Некоторым утешением явилась статья в «Ведомостях Санкт-Петербургской городской полиции» после первого публичного выступления: «В то время, когда мы уже отчаивались слышать Листа в нынешнем году, он вдруг неожиданно явился среди нас и вчерашний день 14 апреля дал первый концерт в доме госпожи Энгельгардт. Восторг публики к нему не только не охладел, но еще более увеличился: прежние чувства перешли в какое-то чувство любви, в радушие, в привет старому знакомому, которому мы все обязаны столькими сладкими минутами в жизни. Вызовам и аплодисментам не было конца. На новом инструменте, нарочно для Листа изготовленном г-ном Лихтенталем, игра Листа еще удивительнее, волшебнее, очаровательнее… Слушать Листа — это не простое наслаждение, это счастье, блаженство, что-то выше обыкновенных житейских наслаждений. Оно мирит с жизнью, оно заставляет любить ее. <…> Скажите, можно ли роптать на жизнь, на судьбу, мимолетные житейские горести, если в этой жизни есть весна, с ее солнцем, зеленью и цветами, итальянская опера с Рубини[295] и Лист с инструментом Лихтенталя?»[296]
И всё же петербургская публика была явно не та, что год назад. Неужели она действительно просто устала ждать приезда Листа? Или варшавские события не остались незамеченными? Неужели искусство стало жертвой политики? И вновь беспристрастным «третейским судьей» выступил Стасов:
«Несмотря, однако же, на все эти отзывы о блестящем успехе Листа в 1843 году, это не была, на самом деле, сущая правда. Уже и осторожные фразы „Северной пчелы“ о скромности Листа, заставившей его взять и для своего второго концерта небольшую залу Энгельгардта вместо прежней громадной залы Дворянского собрания, могут показаться подозрительными. Отчего же Лист в 1842 году не проявлял этой самой скромности в Петербурге? <…> Нет, нет, дело состояло не в скромности, а в том, что публика уже меньше интересовалась Листом. У Петербурга была новая игрушка: итальянцы, а это было такое аппетитное блюдо, с которым уже ничто сравниться не могло. Итальянцы приходились по петербургским музыкальным потребностям и вкусам, как перчатка по руке. Людям, невежественным в музыке, ничего не надо лучше итальянской музыки и певцов. Когда явились у нас сначала Рубини, а потом и другие итальянские знаменитые певцы того времени, всякая другая музыка, кроме итальянской, ушла и спряталась на задний план. Итальянский фурор пылал во всей разнузданности. <…> Глинка в своих „Записках“ также дает понятие о нелепом энтузиазме нашей публики к итальянской музыке и к итальянским певцам, превосходившем всякое понятие. <…> В начале 1844 года Шуман писал про петербургскую публику: „Здесь все от итальянцев словно в бешенстве (besessen)…“ К Листу сочувствие всё более и более убавлялось. Значит, Петербургу было в 1843 году уже не до Листа, было не до всего того чудесного, поэтического, художественного, что давал он гениальною своею натурою в своих изумительных концертах, — всем нужна была только итальянская художественная фальшь, условность, бестолковая преувеличенность страстности или сахарности, безвкусия»[297].
Искусство Листа оказалось слишком сложным. И политика была тут совершенно ни при чем — публика просто предпочла красиво развлекаться. Пресловутый «костюмированный концерт» был для нее гораздо привлекательнее «новой фортепьянной школы». В очередной раз! Поэтому-то о Рубини газеты писали охотнее, чем о Листе, а вовсе не потому, что певец казался более «благонадежным», чем пианист. Выяснилось, что «меломаны» Санкт-Петербурга ничем не отличаются от «меломанов» многих других европейских городов.
И всё же Лист остался верен своей благородной натуре. 30 (18) апреля в зале Дворянского собрания он вместе с Рубини дал утренний благотворительный концерт в пользу Санкт-Петербургской детской больницы.
Вечером того же дня Лист впервые слушал в театре «Руслана и Людмилу» Глинки. Опера привела его в восторг. Лист стал одним из самых активных пропагандистов творчества русского оперного реформатора. А написанный им вскоре «Черкесский марш (Марш Черномора) из оперы „Руслан и Людмила“» (Tscherkessenmarsch aus «Russian und Ludmilla») он часто и охотно включал в программу своих концертов.
Стасов писал: «Всего досаднее и больнее знать, что Глинку глубоко и серьезно оценили раньше всех — кто? — иностранные талантливые и гениальные люди… Первым заговорил Лист. Он стал рекомендовать Глинку русским. Какой срам и стыд! Но тогдашние русские этого не понимали. Они как осовелые сидели в итальянской опере и только похлопывали глазами. Но Лист глубоко понимал, что за талант Глинка, как он силен и нов, как оригинален.
Он много играл „Руслана“ прямо по оркестровой, страшно сложной партитуре… он восторгался им, и даже тотчас переложил одно из капитальнейших созданий этой оперы — фантастически-восточный марш Черномора. „Лист в 1843 году слышал мою оперу. Он верно чувствовал все замечательные места“, говорил Глинка в „Записках“. Мог ли он сказать тогда эти слова про кого-нибудь из русских?»[298]В ночь на 1 мая (19 апреля) карета Листа выехала из Петербурга по направлению к Москве, где он намеревался задержаться подольше. В Первопрестольную он прибыл вечером 4 мая (22 апреля) и остановился в гостинице «Дрезден»[299] на Тверской площади. Первый публичный концерт прошел 7 мая (25 апреля) в здании Большого театра с ошеломительным успехом. В Москве Лист словно взял реванш за холодность Петербурга. Посыпались приглашения в частные дома и на приемы.
На приеме, данном в честь Листа 8 мая (26 апреля) в Немецком доме, он впервые услышал знаменитый цыганский хор Ильи Соколова[300], которым в свое время восхищался А. С. Пушкин. У Листа было особое отношение к цыганской музыке: он считал ее народной музыкой своей родины. И хотя хор Ильи Соколова пел исключительно русские песни, но своеобразная манера исполнения заворожила Листа. Впоследствии он говорил, что цыган нужно слушать, за исключением Венгрии, только в Москве, и не упускал случая «поехать к цыганам».
Публичные концерты Листа прошли 9 мая (27 апреля), 11 мая (29 апреля), 14 (2), 16 (4), 21 (9), 24 (12) и 28 (16) мая[301].
Шестнадцатого мая Лист играл на органе в лютеранском соборе Святых Апостолов Петра и Павла в Старосадском переулке. Отзывы современников об этом концерте, в отличие от остальных выступлений Листа, неоднозначны: многие слушатели (в частности, московский почт-директор Александр Яковлевич Булгаков) сочли, что органист он весьма посредственный, что не мешало им оценить благородство музыканта. Булгаков вспоминал: «…за билет для впуска в кирху платили по 10 руб., а роздано их было 1000, то и собрано было около 10 000 рублей в пользу бедных сирот, коих призревает Лютеранская церковь. <…> Весьма утешительно видеть, когда к дарованию гениальному присовокупляется еще душевная доброта. Не один артист еще не давал стольких доказательств своей щедрости и добродетели. Он всюду ссыпает обеими руками то, что обеими руками наживает. Благородные сии чувства выказываются беспрестанно в разговорах Листа, но скромно, без всякого чванства»[302].
Думается, следовало бы гораздо больше внимания уделять как раз этой стороне натуры Листа, нежели многочисленным сплетням, сопровождавшим его русские гастроли. Экзальтированные петербургские и московские барышни сообщали друг другу о «сердце, разбитом красавцем-пианистом»; мужская половина населения судачила о ночных кутежах у цыган и подсчитывала количество вина, выпитого иностранной знаменитостью.
Насчет якобы имевших место любовных похождений Листа можно утверждать: столичные красавицы выдавали желаемое за действительное; они пали жертвой той же «листомании», что и их европейские товарки. Их чувства имели ту же природу, что и «влюбленности» современных фанаток в своих кумиров. Лист всегда отличался галантностью, а его яркая внешность, природное обаяние и гениальный дар довершали образ «сказочного принца». Но любезность по отношению ко всем — защитная маска публичной фигуры, как бы сказали сегодня, стереотип поведения «звезды». По своему положению знаменитости Лист вынужден был быть приятным для всех — отпускать комплименты женщинам и поддерживать застольные беседы с мужчинами. А в том, что отсутствие у него высокомерия трактовалось как панибратство, его вины не было.
Гораздо важнее свидетельства современников о творческом росте Листа. И если русские, по словам Стасова, не сумели оценить гений Глинки, то таланту иностранного артиста дали очень глубокий анализ, причем не только музыканты. Одним из таких тонких ценителей был историк литературы, критик и публицист Степан Петрович Шевырев (1806–1864). Он отмечал: «В 1839 году, в Риме, я слышал в первый раз игру Листа. С тех пор прошло не так много времени, и если бы я не видел в лицо того же самого художника, то никак бы не мог поверить, что играет тот же Лист, которого слышал я назад тому четыре года. Так изменился он, так неизмеримо вырос в это время… Тогда, в поре кипенья неустоявшихся еще сил, он предавался каким-то неистовым порывам игры необузданной. Его инструмент и всё его окружавшее бывало нередко жертвою его музыкальных припадков. В парижских журналах, когда описывали его концерты, встречались подобные фразы: „четыре рояли были побиты неистовою игрою Листа“. Иные сравнивали его с Кассандрою, одержимою духом видений; другие с беснующимся; третьи просто с демоном, который выражает свои мучения на фортепиано и убивает свой инструмент в порывах ярости. С тех пор сделалось общим местом находить в игре Листа что-то демоническое, чего не было и тогда… но что уж вовсе нейдет к современному Листу, который явился к нам в самой цветущей поре своего развития, во всей стройности сил возмужавшего гения… Не скрою, что сначала я слушал его здесь с предубеждением, составленным в Риме, но скоро он овладел мною, и с третьей пьесы я уже испытывал на себе всю власть и силу его волшебных звуков»[303].