Ферма
Шрифт:
Глядя на своих врагов, расположившихся напротив, я впервые осознала их силу. Это были столпы местного общества. И у них был свой человек, Крис, союзник, который мог снабдить их массой интимных деталей и подробностей. Не исключено, кстати, что он уже сделал это и рассказал им о Фрее. Мысль эта повергла меня в ужас. Но более всего меня поразила проржавевшая жестянка, стоявшая посреди стола, за которым сидели заговорщики, та самая, которую я поставила под раковину много месяцев назад после того, как, найдя в земле на глубине нескольких метров, спасла ее от бурильщиков. Тогда в ней лежали выцветшие от воды чистые листы бумаги. С чего бы вдруг никому не нужная старая жестянка заняла столь видное место? Доктор Норлинг заметил, что я смотрю на нее, и, взяв коробочку, протянул ее мне с таким видом, словно
— Откройте ее ради нас, Тильда.
Мне очень не нравилось, как он произносит мое имя.
— Откройте ее, Тильда.
Я повиновалась.
***
Уже второй раз мать вытащила из сумки свою жестянку и водрузила мне на колени.
Норлинг поинтересовался, почему я сочла, что коробка может иметь какое-либо значение. Я не знала почему и так и сказала ему об этом. В этом не было никакого смысла. Но Норлинг не поверил и продолжал настаивать, уверена ли я в своих словах. Что за дурацкий вопрос! Разумеется, уверена. Человек всегда уверен в том, чего он не знает. Можно сомневаться лишь в том, что тебе известно. Но я понятия не имела, с чего бы эти люди вдруг с такой серьезностью отнеслись к нескольким пострадавшим от воды листам бумаги, сморщенным, обесцветившимся и насчитывавшим сто лет от роду, страницам, которые были совершенно чистыми, когда я впервые обнаружила коробочку.
А теперь открой ее.
Вынь оттуда листы.
Переверни их обратной стороной.
Видишь?
Они перестали быть чистыми! Они исписаны старинным красивым почерком, по-шведски, разумеется, традиционным старомодным слогом. Я была поражена в самое сердце. Неужели я просто не заметила того, что листы исписаны на обороте, решив, будто все они — чистые, как мартовский снег? Все случилось так давно, что я просто не помнила, переворачивала их обратной стороной или нет. Норлинг попросил меня прочесть их, и я воскликнула по-английски:
— Это подстава!
Я просто не знала, как будет «подстава» по-шведски. Норлинг шагнул ко мне и осведомился, почему я сочла это подставой, повторив мои слова по-английски. Он перевел их для детектива Стеллана, и они обменялись понимающими взглядами, словно эта фраза подтверждала его теорию о том, что мой разум оказался поражен паранойей, а голова забита всякими заговорами. В ответ я принялась уверять его, что страницы были совершенно чистыми, когда я нашла их. На них ничего не было написано. Норлинг вновь попросил меня прочесть их вслух.
Позволь мне прочесть их и для тебя, потому что твой шведский уже далеко не так хорош, как прежде. Но перевод будет приблизительным, поскольку язык оригинала далек от современного. Перед тем как начать, я хочу добавить, что никто не утверждает, будто эти страницы — подлинны и достоверны, ни я, ни мои враги. Кто-то просто написал их, причем совсем недавно, летом. Это — подделка, которая даже не подлежит обсуждению. А вопрос, на который ты должен найти ответ, заключается в следующем: кому это понадобилось и для чего?
***
Я бросил беглый взгляд на страницы, исписанные старомодным изящным почерком с завитушками. Буквы, выведенные непривычными коричневыми чернилами, казалось, грациозно стекали с кончика пера. Мать перехватила мой взгляд.
— Я собиралась задать тебе один вопрос после того, как закончу читать вслух дневник. Но, поскольку ты опередил меня, спрошу прямо сейчас. — Она протянула мне страницу: — Это мой почерк?
Воспользовавшись дневником, я сравнил оба почерка, но на всякий случай предупредил:
— Я не специалист в таких вопросах.
Но мать отвергла мое возражение:
— Ты мой сын. Кому, как не тебе, судить об этом? Кто еще может знать мой почерк лучше тебя?
У двух стилей написания не было ничего общего. Насколько я знал, у матери никогда не было перьевой ручки, не говоря уже о том, чтобы она умела писать ею. Нет, она предпочитала одноразовые шариковые ручки, кончик которых нередко грызла во время своих мучительных подсчетов и калькуляций. Более того, мне показалось, что почерк не подвергся попытке
намеренного искажения или грубой имитации. Ни одна буква не выпадала из общего стиля. В нем чувствовалась твердая и уверенная в себе рука. Я не спешил, пытаясь найти хоть какое-нибудь сходство, пусть даже в написании одной-единственной буквы, но так и не нашел. Мать начала терять терпение:— Это мой почерк? Потому что если ты скажешь «нет», то должен будешь признать, что я стала жертвой заговора.
— Мам, насколько я могу судить, это не твой почерк.
Мать встала, оставив страницы лежать на кофейном столике, и направилась в ванную. Я последовал за ней.
— Мам?
— Я не должна плакать. Я обещала тебе, что не будет никаких слез. Но сейчас у меня так легко на душе. Именно поэтому я и вернулась домой, Даниэль. Именно поэтому!
Она наполнила раковину теплой водой, сняла обертку с запечатанного кусочка мыла и начала умываться. Заметив аккуратно сложенные стопкой полотенца, она взяла верхнее и вытерла им лицо. А потом улыбнулась мне так, словно мир наконец-то преобразился к лучшему. Улыбка застала меня врасплох, неожиданно напомнив о том, что мама способна видеть хорошее во всем. Вот только сегодня эта улыбка походила на редкую и экзотическую птицу, случайно заглянувшую в окно. Мать сказала:
— С моих плеч свалилась тяжкая ноша.
Если она и свалилась с ее плеч, то легла на мои.
Мать выключила свет, вернулась в гостиную, взяла меня за руку и подвела к окну, где мы стали смотреть, как гаснут последние лучи заходящего солнца.
Эти страницы — ловкая подделка, задуманная для того, чтобы внушить всем заинтересованным лицам, что их авторство принадлежит мне, что я нездорова и нуждаюсь в помощи. Когда я прочту их, ты сам оценишь всю глубину их подлости. Они преподносят полуправду, переплетая ее с событиями моей жизни. Я не хочу заранее заострять на этих моментах твое внимание — ты все поймешь сам. Но этот почерк не похож на мой, и, когда ты заявишь об этом в полиции, у нас появится реальная улика, не просто голословное заявление, а подлинное доказательство того, что мои враги виновны. Они утверждают, что записи в дневнике — плод моего больного воображения, что я вела его от имени вымышленного персонажа, который придумала сама, — женщины, жившей на нашей ферме более ста лет назад, в 1899 году, и страдавшей от одиночества и забвения. Следует признать, что эта провокация организована умело и выполнена блестяще, куда тоньше и правдоподобнее, чем история с исчезновением лисичек. Однако они не приняли в расчет тебя, не учли, что я смогу сбежать из Швеции и найти тебя, моего любимого сына, того, кто не принимал участия в событиях нынешнего лета, но кто, тем не менее, сможет подтвердить, что почерк мне не принадлежит и что этот дневник вела не я.
***
Не садясь, мать взяла в руки стопку листов, и на лице ее появилось выражение актрисы, выступающей во время спектакля с монологом, который ей не нравится, поэтому она старается дистанцироваться от произносимых слов, интонацией выражая свое презрение.
1 декабря
Мне очень одиноко здесь, на ферме. Я с нетерпением жду дня, когда мой муж вернется из своих странствий. Надеюсь, это случится уже очень скоро.
4 декабря
Сухих дров осталось совсем мало — их не хватит даже до конца недели. Мне придется сходить в лес и нарубить их там, но лес далеко, а на улице очень холодно, сильная метель. Я постараюсь как можно дольше растянуть оставшиеся дрова в надежде, что к тому времени непогода утихнет, а мой супруг вернется.
7 декабря
Нужда в дровах стала отчаянной, с этим больше нельзя откладывать. За окнами продолжает валить снег. Дойти до леса будет нелегко, но еще труднее — вернуться с дровами, что я сумею там заготовить. Нарубив сухих веток, я сложу их на санки и повезу назад. Решено: я отправляюсь завтра, какой бы ни была погода. У меня просто нет выбора. Больше ждать нельзя.