Ферма
Шрифт:
Выйдя из лечебницы, я присел на невысокую кирпичную стенку, свесив ноги над дорожным указателем, и принялся ждать отца. Он приехал на такси, растерянный и усталый. Когда он подошел ближе, я впервые понял, что он выглядит потерянным и каким-то одиноким без матери. Он обнял меня, и я испугался, что он сейчас упадет. Его сопровождал доктор Норлинг, безупречно одетый и благоухающий мужскими ароматами, чем напомнил мне денди ушедшей эпохи. Он извинился за то, что не проинформировал сотрудников шведской психиатрической больницы о том, что мать способна причинить вред себе или другим. Выяснилось, что его сдержанность объяснялась просьбой отца, который, исходя из лучших побуждений, попросил его не усугублять ее состояние, дабы пребывание матери в клинике оказалось настолько коротким, насколько это возможно. В результате персонал недооценил ее психологический «профиль риска»[7] — это выражение мне предстояло услышать еще не раз. Когда мать пригрозила обратиться в суд, они отпустили ее, поскольку формально не имели причин удерживать ее: строго говоря, она пришла к ним добровольно.
Сама больница оказалась чистенькой и опрятной. Врачи и медсестры демонстрировали заботу и тепло. Имелась здесь и комната для посещений, где мать часто сидела на подоконнике, глядя на мир сквозь прочное герметичное окно, которое нельзя было открыть или разбить. За забором из колючей проволоки ее глазам открывался парк, в котором невидимой оставалась игровая площадка, откуда летом доносился детский смех. Когда наступила зима, там воцарилась тишина. Мать не оборачивалась, когда я входил в комнату. Она не смотрела ни на меня, ни на отца, отказываясь разговаривать с нами. Однажды после нашего ухода она заявила медсестрам, что наши визиты продиктованы желанием дискредитировать выдвинутые ею обвинения. Не знаю, какую теорию она придумала, чтобы объяснить мою сопричастность. Она с презрением относилась к нейролептикам, полагая, что принять пилюли — значит, признать, что события минувшего были вовсе не такими, какими она их представляла. Она поставила знак равенства между приемом лекарств и отказом от приемных детей, нуждавшихся в ее помощи. А врачи не могли заставить ее принимать таблетки силой. Им требовалось ее согласие. Но мать решительно не соглашалась с тем, что больна. Разум ее окружала стена, и мы не могли разрушить ее. Если поначалу, сразу же после госпитализации, мать выложила свои улики и повторила обвинения, то теперь она попросту хранила молчание. Если же появлялось новое лицо, пациент или сотрудник медперсонала, она вновь рассказывала им свою историю, причем с каждым разом та становилась все длиннее. Ее талант рассказчика развивался и совершенствовался, словно и в лечебницу она попала только потому, что недостаточно подробно обрисовала место действия или одного из персонажей. Остальные пациенты, все без исключения, верили ей безоговорочно. Некоторые даже обращались ко мне, когда я приходил повидаться с матерью, с упреками, что я не раскрыл дело об убийстве Мии.
Шли дни, складываясь в недели. Иногда я приходил к ней один, иногда — с отцом, реже — с Марком. Он всегда ждал меня снаружи, полагая неуместным видеть мою мать в таком состоянии до того, как она узнает, кто он такой и почему приходит сюда. Поначалу мы были полны оптимизма. Мать скоро поправится, мы станем ближе друг другу и заживем как одна семья. Пропасть, разделявшая нас, исчезнет. Но после того, как я предал ее, мать решила, что обратный путь отрезан. И я наконец осознал, что она не изменит своего мнения. Меня охватила печаль.
Однажды поздней осенью, расхаживая по комнате для свиданий и чувствуя все большее неудовлетворение оттого, что прогресса в лечении нет, да и погода за окном оставляет желать лучшего, я вдруг выпалил:
— Я еду в Швецию. Я должен узнать правду.
Это был первый и единственный раз, когда мать проявила какие-то чувства. Обернувшись, она в упор взглянула на меня, оценивая мою решимость. На несколько мгновений в ее глазах появилось то же выражение, что и тогда, в аэропорту, когда она увидела меня, — надежда. На краткий миг я вновь стал ее сыном. Она прижала палец к губам, словно призывая меня к молчанию. Присев рядом с ней, я поинтересовался:
— Что это означает?
Губы ее приоткрылись, словно она собралась заговорить, и между ними мелькнул кончик почерневшего языка. Но потом все изменилось. Она явно разуверилась в искренности моего вопроса и вновь плотно сжала губы.
— Мам? Поговори со мной, пожалуйста.
Но все было напрасно. Случившееся лишний раз напомнило мне, что, какой бы больной она ни была, ее проницательность никуда не делась. Я даже не думал всерьез о том, чтобы поехать в Швецию, когда слова эти вырвались у меня. Вплоть до сегодняшнего дня все мои мысли были заняты лишь врачами, лечением и уходом за матерью.
Немного погодя я обсудил эту идею с отцом и Марком. Они познакомились самым заурядным образом, и встреча их состоялась при весьма печальных обстоятельствах. Они пожали друг другу руки, словно заключая деловое соглашение. Отец поблагодарил Марка за помощь. Когда же мы остались одни, папа извинился, если что-либо в его поведении внушило мне мысль, что он не примет меня таким, каков я есть. Его извинения показались мне вымученными, и я сам поспешил попросить у него прощения. Он растерялся, как я и предполагал, но не оттого, что узнал правду, а оттого, что я скрывал ее так долго. Но, несмотря на уныние и скорбь, он наконец-таки познакомился с Марком. Мне не было больше нужды лгать. Однако без матери нам было не до радости. Было невозможно даже представить, что мы станем
устраивать семейные праздники в ее отсутствие. Марк с отцом единодушно сочли, что поездка в Швецию — плохая идея. Там нечего искать. Миа была несчастной молодой девушкой, которая просто сбежала из дома. Прилетев в Швецию, я обреку себя на бессмысленные скитания, пренебрегая тем, чему должен уделить первостепенное внимание, — попытаться убедить мать начать лечение. Тем самым я буду потворствовать ее заблуждениям, вместо того чтобы опровергнуть их, что может навредить, а не помочь маме. Я отказался от этой мысли, точнее, отступился от нее на время, поскольку начал вновь учить шведский, по многу часов проводя за своими старыми учебниками и пополняя словарный запас. Короче говоря, я начал совершенствоваться в языке, на котором свободно изъяснялся в детстве.Приближалась самая долгая ночь в году, и врачи заговорили о возможности внутривенного питания матери, обсуждая со мной юридические формальности и моральные препоны. В этот момент я открыто заявил, что лечу в Швецию. Марк отнесся к этому как к бегству от проблем, столь типичному для меня, — уклонению от обязанностей, другими словами. Отец же был настолько подавлен продолжающимся ухудшением здоровья матери, что не стал более возражать — он готов был согласиться на что угодно, лишь бы это принесло ей пользу. Я намеревался выяснить, что именно случилось с Мией. Какой бы ни оказалась правда, если я вернусь со свежими новостями, быть может, мне удастся заинтересовать ими мать. Новые улики были единственным стимулом, на который она могла отреагировать. Я был уверен в этом. Хотя Марк и возражал, но, заметив, что я все для себя решил, перестал выдвигать контраргументы и одолжил мне денег на поездку. Поначалу я отказался, рассчитывая взять кредит в банке, но, услышав об этом, Марк так разозлился, что мне пришлось проглотить свою гордыню. Новой работы на горизонте не предвиделось. Дизайнерская компания, в которой я подвизался, балансировала на грани банкротства. Вот уже несколько месяцев мне просто не к чему было приложить руки. Я прочно сидел на мели. Иногда на меня накатывала такая хандра, что я уже готов был признаться себе в том, что действительно позорно бегу от проблем.
Прикидывая свои расходы, я решил, что денег хватит на три недели, если я не стану роскошествовать. Марк не мог взять отпуск на работе, но пообещал прилететь ко мне на Рождество, если к тому времени я не вернусь домой. Он старательно скрывал свои сомнения, поскольку обладал дисциплинированным и рациональным складом ума. Он занимался вопросами, которые можно было решить в судебном заседании. Я же больше полагался на чувства, и инстинкт подсказывал мне, что в рассказе матери есть доля истины.
***
Выйдя из здания аэропорта в морозную ночь, я принялся думать, что делать дальше. Взятая напрокат машина оказалась мощным приземистым внедорожником — Марк специально выбрал его, чтобы неблагоприятные погодные условия не стали для меня помехой. В Лондоне у меня машины не были, поэтому я неуютно чувствовал себя за рулем этого самоходного чуда. Впрочем, я был ему благодарен за правильный выбор. Погода и впрямь оставляла желать лучшего. Автострады оказались расчищенными кое-как; в качестве компромиссного решения посредине дороги была прорублена полоса в снегу, по обеим сторонам которой высились здоровенные сугробы. Мне поневоле пришлось ехать медленно и несколько раз останавливаться на заправочных станциях, чтобы купить кофе, хот-доги со сладкой горчицей и соленые лакричные пастилки. В четыре часа утра я наконец свернул с трассы и покатил по узким проселочным дорогам, пока навигатор не объявил, что я прибыл на место.
Подъездная аллея к ферме оказалась завалена снегом. У меня не было ни малейшего желания расчищать ее, поэтому я сдал внедорожник назад, после чего включил полный привод и пополз вперед, слыша, как сминается под колесами рыхлый снег. Я открыл дверцу и вышел наружу, глядя на запертый фермерский дом. После многих нарушенных обещаний я наконец-то оказался здесь. Соломенную крышу покрывал снег, нависающий с одной стороны и частично обрушившийся. Огромный дуб склонился над двухсотлетним домом, и оба походили на заслуженную супружескую чету, обретшую покой в старости. Снежный покров оставался нетронутым. Скрытая угроза, которой, по словам матери, веяло от окружающего пейзажа, не ощущалась совершенно — по крайней мере, я ее не чувствовал. Невероятную тишину, которая ей казалась удушающей, я счел поистине благословенной, и лишь далекие красные огоньки ветровых установок — крысиные глазки, как она выразилась, — напомнили мне о том кошмарном описании пейзажа, к которому прибегла мать.
Оглядевшись по сторонам, я заметил постройки, которые она упоминала в своем рассказе: сарай, переделанный в домик для гостей, что так и не приехали, и каменный амбар, где висела туша свиньи. Мне показалось, что я разглядел под снегом огород, который мама возделывала с такой любовью, и живо представил нанесенный ею ущерб, когда она направила фургон прямо на него. Но сейчас напоминанием о том трагическом дне служила лишь дыра в плетне, что ограждал его.
Внутри все указывало на поспешные сборы и отъезд. На столе стояла полная кружка с чаем. Поверхность его замерзла. Я проломил тонкий коричневый ледок и попробовал жидкость кончиком пальца. Молока в нем не было, а подслащен он был медом. Такой чай не пил никто из моих родителей. Собственное умозаключение показалось мне нелепым, и я вдруг с тоской осознал, за какую неподъемную задачу взялся. Приехав сюда, я совершил широкий жест, пытаясь за показным мужеством скрыть бессилие и отчаяние.