Философский камень
Шрифт:
Во время этого же заседания случились два происшествия, весьма повредившие обвиняемому. В суд в страшном возбуждении ворвалась рослая женщина с грубым лицом. Она оказалась бывшей служанкой Яна Мейерса, Катариной, которая, успев наскучить попечениями об увечных, поселенных Зеноном в доме на Вье-Ке-о-Буа, поступила судомойкой в заведение Тыквы. Катарина обвинила врача в том, что он отравил Яна Мейерса своими снадобьями; взяв вину и на себя, чтобы вернее погубить узника, она призналась, что помогла ему в этом деле. Негодяй распалил ее плоть с помощью любовного зелья так, что она предалась ему душой и телом. Она была неистощима в описаниях диковинных подробностей своей плотской связи с лекарем; как видно, знакомство с девицами и клиентами Тыквы не прошло для нее бесследно. Зенон решительно отверг обвинение в том, будто он отравил старика Яна, но подтвердил, что дважды познал эту женщину. Показания Катарины, сопровождаемые воплями и яростной жестикуляцией, оживили заглохшее было любопытство судей; но особенно большое впечатление произвели они на публику, толпившуюся у входа в зал суда: все зловещие слухи о колдовстве были сразу подтверждены. А мегера, пустившаяся во все тяжкие, уже не могла остановиться; ее заставили замолчать; тогда она стала клясть судей — ее выволокли из зала и отправили в дом умалишенных, где она могла бесноваться, сколько ей вздумается. Магистраты, однако, были озадачены. То, что Зенон отказался от наследства хирурга-брадобрея, свидетельствовало о его бескорыстии и лишало преступление всякого мотива. Но такое поведение могло быть вызвано и угрызениями совести.
Пока шли прения, судьи получили анонимное письмо с новым доносом,
В глазах Зенона этот процесс становился похож на партию в карты с Жилем, которую он по рассеянности или по равнодушию неизменно проигрывал. Ценность карт, имевших хождение в юридической игре, как и ценность кусочков разноцветного картона, которые способны разорить или обогатить игроков, была совершенно произвольной; так же как при игре в кадриль или в ломбер, было известно, когда тасовать карты, когда брать взятку, когда бить козырем, а когда можно и передернуть. Впрочем, правда, будь она оглашена, смутила бы всех. Ее трудно было отделить от лжи. Когда Зенон говорил правду, в нее входила ложь: он и в самом деле не отрекся ни от христианства, ни от католической веры, но, если бы понадобилось, сделал бы это со спокойной совестью, а если бы ему довелось, как он надеялся, вернуться в Германию, весьма вероятно, принял бы лютеранство. Он справедливо отрицал плотскую связь с Сиприаном, но однажды вечером он испытал влечение к этой плоти, ныне уже ставшей прахом; в каком-то смысле утверждения несчастного монашка более отвечали истине, нежели предполагал сам Сиприан. Никто больше не обвинял Зенона в том, будто он предлагал Иделетте снадобье, чтобы помочь ей скинуть, и он честно отрицал это обвинение, с той, однако, мысленной оговоркой, что, если бы она вовремя обратилась к нему, он пришел бы ей на выручку, и сожалел, что не мог уберечь ее от печальной участи.
С другой стороны, в тех случаях, когда отрицание Зеноном вины в прямом смысле было ложным, как, например, в деле с Ганом, чистая правда, объяви он ее, все равно оказалась бы обманом. Услуги, оказанные им повстанцам, вовсе не означали, как думал с негодованием прокурор и с восторгом патриоты, будто он принял сторону бунтарей; никто из этих оголтелых не понял бы его бесстрастной преданности врачебному долгу. В стычках с теологами поначалу была своя прелесть, но он отлично сознавал, что не может быть длительного примирения между теми, кто ищет, взвешивает, расчленяет и гордится тем, что способен завтра думать иначе, нежели сегодня, и теми, кто слепо верует или уверяет, будто верует, и под страхом смерти требует того же от остальных. Томительная призрачность царила в этих собеседованиях, где вопросы и ответы не сопрягались друг с другом. Во время одного из последних заседаний ему случилось даже задремать; Жиль, стоявший подле Зенона, ткнув его в бок, призвал к порядку. Но оказалось, что один из судей тоже клюет носом. Он проснулся, полагая, что смертный приговор уже вынесен, — это рассмешило всех, в том числе и самого обвиняемого.
Не только в суде, но и в городе мнения в отношении обвиняемого с самого начала разделились, образуя весьма запутанную картину. Точка зрения епископа была не совсем ясна, но он, несомненно, представлял умеренность, чтобы не сказать снисходительность, А поскольку монсеньор был ex officio[40] одним из столпов монархии, некоторые представители местной власти ему подражали; Зенон, таким образом, оказался почти что под покровительством партии порядка. Однако некоторые обвинения, выдвинутые против подсудимого, были столь тяжки, что выказывать по отношению к нему умеренность было небезопасно. Родственники и друзья, которые оставались у Филибера Лигра в Брюгге, терзались сомнениями: в конце концов, обвиняемый был членом семьи, но именно по этой причине они не знали, как себя вести — изобличать его или защищать. Напротив, те, кто страдал от жестоких махинаций банкирского дома Лигров, распространяли свою злобу и на Зенона: само имя Лигров приводило их в бешенство. Патриоты, которых было немало среди богатых горожан и к которым принадлежала большая часть простонародья, могли бы сочувствовать несчастному, помогавшему, по слухам, их собратьям; некоторые и в самом деле ему сочувствовали, но эти пылкие души чаще всего склонялись к евангелической вере, и им, как никому другому, был мерзок даже намек на безбожие и разврат; вдобавок они ненавидели монастыри, а им казалось, что монахи в Брюгге заодно с Зеноном. И только несколько неизвестных друзей философа, расположенных к нему — каждый по своей особенной причине, — старались тайком ему помочь, не привлекая к себе внимания правосудия, которого почти все они имели основания опасаться. Эти люди не упускали случая запутать дело, рассчитывая, что неразбериха сыграет на руку узнику или, во всяком случае, выставит на посмешище его преследователей.
Каноник Кампанус долго потом вспоминал, как в начале февраля, незадолго до рокового заседания, на которое ворвалась Катарина, магистраты задержались у дверей суда, обмениваясь мнениями после ухода епископа. Пьер Ле Кок, бывший во Фландрии подручным герцога Альбы, заметил, что суд потерял полтора месяца на пустяки, меж тем как было бы проще простого давно уже применить законную кару. Но, с другой стороны, его радует, мол, что дело это, будучи совершенно незначительным, ибо оно не имеет никакого касательства к насущным государственным заботам, тем не менее предоставляет публике весьма полезное развлечение: брюггская чернь, занятая сьером Зеноном, меньше интересуется тем, что происходит в Брюсселе в Трибунале по делам беспорядков. Вдобавок в нынешние времена, когда все упрекают правосудие в чинимом им якобы произволе, отнюдь не мешает показать, что во Фландрии соблюдается законность. И, понизив голос, он прибавил, что святейший епископ справедливо воспользовался правами, которые кое-кто напрасно пытался у него оспорить, но что, быть может, следует делать различие между саном и человеком, им облеченным, — монсеньору свойственна излишняя щепетильность, от которой ему следовало бы избавиться, если он желает и далее вмешиваться в отправление правосудия. Чернь жаждет, чтобы обвиняемого предали сожжению, а у сторожевого пса опасно отнимать кость, когда ею уже помахали у него перед носом.
Бартоломе Кампанусу было известно, что влиятельнейший прокурор кругом в долгу у банка, который в Брюгге по-прежнему именовали банком Лигра. На другой же день он послал нарочного к своему племяннику Филиберу и его жене, госпоже Марте, прося их уговорить Пьера Ле Кока найти в деле зацепку, благоприятную для обвиняемого.
БОГАТЫЕ ХОРОМЫ
Роскошный особняк Форестель был сравнительно недавно отстроен Филибером и его женой в итальянском вкусе; гостей приводили в восторг анфилады комнат со сверкающим паркетом и высокими окнами, смотрящими в парк, где в это февральское утро шел дождь со снегом. Художники, обучавшиеся в Италии, расписали плафоны парадных зал сценами на прославленные сюжеты из истории и мифологии: «Великодушие Александра», «Милосердие Тита», «Даная и золотой дождь», «Ганимед, возносящийся на небо». Инкрустированный слоновой
костью, яшмой и черным деревом флорентийский кабинет, созданию которого содействовали три государя, был украшен античными бюстами и обнаженными женскими фигурами, отражавшимися во множестве зеркал; потайные ящички открывались с помощью скрытых пружин. Но Филибер был слишком хитер, чтобы доверить государственные бумаги этим многосложным, как глубины совести, тайникам: что до любовных писем, он никогда их не писал и не получал, и страстям его, весьма, впрочем, умеренным, удовлетворяли красотки, которым писем не пишут. В камине, украшенном медальонами с изображением главных добродетелей, между двумя сверкающими холодным блеском пилястрами пылал огонь; среди всего этого великолепия толстые поленья, доставленные из соседнего леса, одни только и сохраняли свой природный вид и не были обструганы, отполированы и отлакированы рукою ремесленника. На этажерке аккуратно выстроились в ряд несколько томиков в пергаментных и сафьяновых переплетах с золотым тиснением; это были произведения религиозного содержания, которых никто не читал. Марта давно уже пожертвовала «Наставлением в христианской вере» Кальвина, поскольку эта еретическая книга — как учтиво пояснил ей Филибер — могла их скомпрометировать, У самого Филибера была коллекция трудов по генеалогии, а в одном из ящиков припрятано роскошное издание Аретино, которое он иногда показывал своим гостям-мужчинам, пока дамы болтали о драгоценностях и о разведении цветов.Безукоризненный порядок царил в этих комнатах, уже прибранных после вчерашнего приема. Объезжая с инспекцией провинцию Монс, герцог Альба и его адъютант Ланселот де Берлемон согласились на возвратном пути отужинать и заночевать в доме Филибера, и поскольку герцог был слишком утомлен, чтобы взбираться наверх по высоким лестницам, ему постелили в одном из нижних покоев, затянув кровать для защиты от сквозняков ковровым пологом, который поддерживали серебряные пики и трофеи; от ложа героического отдохновения, где, к сожалению, знатный гость провел бессонную ночь, теперь не осталось и следа. За ужином беседовали о предметах важных, но высказывались с осторожностью; о делах государственных говорили тоном людей, которые в них участвуют и знают, чего держаться; впрочем, следуя правилам хорошего тона, ни на чем не настаивали. Герцог был совершенно удовлетворен положением в Нижней Германии и во Фландрии; мятеж укрощен, испанская монархия может не опасаться, что от нее когда-нибудь отторгнут Мидделбург и Амстердам, как, впрочем, Лилль и Брюссель. Он вправе наконец объявить: «Nunc dimittis»[41] — и умолять короля назначить ему замену. Герцог был уже немолод, а цвет его лица изобличал больную печень; поскольку он почти ничего не ел, хозяевам тоже пришлось обречь себя на воздержание; зато Ланселот де Берлемон уплетал за обе щеки, описывая при этом подробности походной жизни. Принц Оранский разбит, жаль только, солдатам неаккуратно платят — это отражается на дисциплине. Герцог сдвинул брови и перевел разговор на другое: ему казалось недипломатичным говорить сейчас о денежных затруднениях короны. Филибер, которому была отлично известна сумма монаршего долга, также предпочитал не касаться за столом денежных дел.
Едва забрезжила хмурая заря, гости отбыли, и Филибер, недовольный тем, что ему пришлось спозаранку оказывать почести отъезжающим, поднялся к себе, чтобы снова улечься в постель, где он чаще всего работал, ибо страдал подагрическими болями в ноге. Зато для его жены, которая каждое утро вставала чуть свет, это раннее бдение было делом обычным. Твердой своей поступью Марта вышагивала по опустелым комнатам, поправляя на каком-нибудь ларе сдвинутую служанкой золотую или серебряную безделушку или соскребая ногтем с консоли неприметный глазу подтек воска. Вскоре секретарь принес ей сверху распечатанное письмо от каноника Кампануса. Филибер сопроводил его иронической запиской, в которой сообщал, что ей предстоит узнать новости об их общем двоюродном, а ее родном братце.
Сев у камина перед вышитым экраном, который защищал ее от слишком жаркого огня, Марта стала читать длинное послание. Листки, исписанные мелкими черными буквами, шелестели в ее худых руках, выглядывавших из кружевных манжет. Немного спустя она отложила письмо и погрузилась в раздумье. В свое время, когда она новобрачной приехала во Фландрию, Бартоломе Кампанус сообщил ей о том, что у нее есть единоутробный брат, и даже посоветовал ей молиться за этого нечестивца, не подозревая, что Марта воздерживается от молитв. Известие об этом внебрачном ребенке стало для нее еще одним пятном на памяти и без того опозоренной матери. Ей не составило труда угадать, что врач-философ, прославившийся в Германии лечением заболевших чумой, и человек в красном плаще, которого она принимала у изголовья Бенедикты и который задавал ей такие странные вопросы о ее покойных родителях, — одно и то же лицо. Много раз вспоминала она об этом зловещем незнакомце, он даже снился ей во сне. Он видел ее нагой, словно Бенедикту на ложе смерти, он разгадал смертный грех трусости, который она таила в душе, невидимо для тех, кто воображал ее сильной духом женщиной. Мысль об этом человеке сидела в ней, как заноза. Он оказался бунтарем — тем, кем она стать не сумела; он странствовал по всему свету — ее путь пролег лишь из Кёльна в Брюссель. Теперь он оказался в той самой глухой темнице, которой так страшилась когда-то она; грозящая ему кара казалась ей справедливой — он прожил жизнь так, как ему хотелось, путь, чреватый опасностями, он избрал сам.
Она обернулась — откуда-то потянуло холодом; огонь у ее ног обогревал только небольшую часть просторной залы. Говорят, таким ледяным холодом веет при появлении призрака — брат, которому предстояло вскоре умереть, всегда оставался для нее таким призраком. Но вокруг Марты в роскошной пустой гостиной не было ни души. Такая же великолепная пустота царила и во всей ее жизни. Единственные воспоминания, согретые нежностью, были связаны для нее с той самой Бенедиктой, которую у нее взял Бог, если только Бог и в самом деле есть, Бенедиктой, за которой она даже не сумела ухаживать как должно до самого конца; евангелическую веру, некогда пылавшую в ее душе, она держала под спудом, и та заглохла, обратившись в груду пепла. Уже более двадцати лет Марту не покидала мысль о том, что она осуждена на вечные муки, — вот и все, что осталось в ней от вероучения, которое она не осмеливалась исповедовать вслух. Но мысль, что ее ждет геенна огненная, мало-помалу сделалась вялой и привычной — Марта знала, что осуждена, так же как знала, что она жена богатого человека, которому принесла богатое приданое, и мать шалопая, годного в лучшем случае драться на шпагах да пить в компании молодых дворянчиков, так же как знала, что в один прекрасный день Марта Лигр умрет. Для нее не составило труда остаться добродетельной — отваживать поклонников ей не пришлось; вялый супружеский пыл Филибера угас после рождения их единственного сына, так что ей не пришлось вкусить даже дозволенные радости. Она одна знала о вожделении, которое порой овладевало ею; она не столько обуздывала его, сколько пренебрегала им, как пренебрегают легким недомоганием. Для сына она была справедливой матерью, хотя ей не удалось ни одолеть врожденную наглость мальчишки, ни заслужить его любовь; говорили, что она до жестокости строга с прислугой, — но как же иначе приструнить этот сброд? Ее отношение к церкви служило для всех примером, но втайне она презирала этот балаган. Пусть брат ее, которого она видела всего раз в жизни, шесть лет прожил под чужим именем, скрывая свои пороки и представляя несуществующие добродетели, — это была сущая безделица в сравнении с тем, как всю жизнь поступала она сама. С письмом каноника в руке Марта поднялась к Филиберу. Как всегда, когда она входила в спальню мужа, Марта презрительно скривила губы, обнаружив, что он нарушил предписанные врачом режим и диету. Филибер нежился в пуховых подушках, которые были вредны при его подагре, как и лежавшая у него под рукой бонбоньерка. Он успел только спрятать под одеяло томик Рабле, которым развлекался в перерывах между диктовкой писем. Прямая как палка, Марта уселась на стул, стоявший поодаль от постели. Муж с женой обменялись несколькими фразами о вчерашнем визите; Филибер похвалил Марту за изысканное меню — жаль, герцог почти не притронулся к яствам. Оба посокрушались о том, что герцог плохо выглядит. Рассчитывая, что его услышит секретарь, собиравший бумаги, которые ему было приказано переписать в соседней комнате, толстяк Филибер благоговейно заметил, что, мол, много толкуют о мужестве бунтовщиков, казненных по приказу герцога (кстати говоря, преувеличивая вдвое их число), но слишком мало о силе духа этого государственного мужа и воина, который не щадит живота своего ради монарха. Марта согласно кивнула головой.