Фистула
Шрифт:
«Ты рано седеешь. Как отец. И на правом виске больше седины, чем на левом. Ты замечал?»
Она повела меня по лестнице с ковром, показала кабинет, сплошь уставленный фотографиями мужа, в основном в компании других плотных мужчин в строгих костюмах; стояло там и несколько снимков долговязого юноши в матроске, которым он был когда-то. Настал черёд их спальни. От одного вида массивной кровати стало больно: в этом ложе, под бархатным покрывалом его, в резных узорах и отливах глянцевого лака на чёрном дереве скрывалось то гадкое и фатальное, о чём я не желал думать, нет, не желал, не желал думать и не мог не думать. Я первым вышел из этой спальни, хотя из сестры продолжала выползать ненужная экскурсионная речь – что-то об эксклюзивности нового постельного белья и о том, что в планах у мужа выкупить соседний участок и возвести
«Они, конечно, любители старины, живут в своём средневековом замке, так что всё придётся переделывать. Мы любим современность, но с нотками классики. На этом месте тоже сто лет стоял старый дом, муж приказал его снести и построить новый…»
Я уже чувствовал усталость от её бесполезных слов, от несвойственной ей прежде манеры говорить, от выученного тона. Через неё говорил чужой мне человек, отвратительная пародия на мою сестру, в то время как она сама то ли спряталась, то ли потерялась в тине новой бессмысленной жизни. При нашей последней встрече этой перемены ещё не произошло: хотя у неё уже тогда были и муж, и сын, и она стала по-другому одеваться и постоянно волновалась, что думают про неё другие и какой её видят, всё-таки я узнавал в её голосе, взгляде и движениях свою любимую сестру. Теперь – мне противно было это признавать! – я больше узнавал в ней нашу мать: голос стал визгливым и нервным; во взоре то вспыхивало раздражённое беспокойство, то пропадала всякая осознанность; движения приобрели демонстративную резкость, подошедшую бы скорее актёрам из старых немых фильмов.
Как видите, наш герой ещё не понимает, что существует эффективный способ примириться с памятью. Какой? Чтобы узнать, продолжайте чтение.
«А, вот ты где. Да, это будет твоя комната».
Просторная и светлая, почти что зала – всю ту городскую квартирку, где мы вытерпели наше общее детство, можно было легко вложить сюда, согнув в иных местах стены. Провозглашённый сестрой эстетический принцип на деле был обыкновенной безвкусной эклектикой: в этой комнате, например, антикварные часы (десять тридцать девять) и массивный шкаф с позолоченной инкрустацией попали в одно помещение со стеклянным журнальным столиком и блестящим металлическим торшером, похожим на гигантский половник. В таком объёмистом пространстве каждый предмет существовал будто по отдельности. Вот бросился в глаза расписной ковёр с белыми стеблями лебединых шей и осьминогами винноцветных роз. Едва отвёл взгляд – и в нём застряла полутораметровая картина в медном багете. На ней пышнотелые подруги и крылатые пупсы преследовали похищенную Европу, испуганную и счастливую одновременно.
«Это мужу подарил сам губернатор. Привёз из-за рубежа».
Справа от картины широкая арка вела в лоджию, заставленную растениями. Мы зашли туда, в это маленькое зелёное королевство. Весёлые журавлики герани и пугливые мышата-незабудки, страстная гвоздика и скорбный асфодель, цветущие опухоли кактуса и какие-то декоративные лиственные растения с глубокими седыми прожилками – всё было ухоженным и симметрично расположенным. Сестра любовно рассуждала о цветах, а я, наблюдая из распахнутого окна за волнующимися облаками и таинственно притихшим лесом, пытался остановить очередной вал воспоминаний. Мать позвала меня из-за стенки. Она требовала признаться, что я не полил цветы, как было приказано. Заставила ковырять землю пальцами —
«Я так люблю их. Знаешь, когда они цветут, я и сама чувствую себя цветущей, живой».
– земля была сухая, а цветы полумёртвыми. Мать схватила меня за шею и закричала. Голос царапал кожу. Я должен был смотреть на неё, смотреть и не отворачиваться, смотреть и не опускать глаза. Слышишь, гадёныш, не опускай глаза. Кабаньи клыки во рту, трясущаяся голова, шевелящиеся волосы. Смотри, гадёныш, смотри и не опускай глаза. Смотри на меня!
«Ты как будто меня не слышишь».
«Что? Нет… Нет, дело не в этом. Просто мне сложно понять, как ты можешь так любить цветы».
«А я решила, что могу всех любить. За двоих готова любить, только бы не задыхаться больше в ненависти, понимаешь?»
Но я не понимал, а потому просто пошёл обратно в комнату. Только тогда я
увидел, что на ещё одной стене, над камином, висят и следят за мной пустоглазые звериные черепа. Семь охотничьих трофеев были развешаны в одну линию, выстроены по размеру: слева – бык с массивными серповидными рогами, правее всех – самый маленький и самый жуткий черепок, обезьяний, почти как человечий, низколобый, с клыкастой улыбкой на слегка выпирающей челюсти. Я остановился, разглядывая обглоданные животные лица, а сестра направилась к выходу.«Ты же голоден наверняка, да? Спускайся через полчаса, а пока отдохни, хорошо?»
«А третий этаж?»
«Он весь для сына, там не очень интересно. Если захочешь, покажу позже, или он сам покажет, когда приедет из школы».
«Я видел школьников по дороге – он учится вместе с ними? В поселковой школе?»
«Что ты, нет конечно же. У нас частная школа. И Льва, и деток наших соседей, и ребят из достойных семей из SZ туда возят. Хорошая школа, современные учителя, понимающие, с индивидуальным подходом. Там даже губернаторские дочери учатся. Вокруг здоровенный лес, природа, чистый воздух и всяческая красота. В сельскую школу я бы разве отдала своего ребёнка».
Оставшись наедине с черепами, я поставил стул у стены и поднялся, чтобы лучше разглядеть их. На державших головы досках заметил гравировки: год и место убийства, видовое имя животного. Слева – бык гаур, Bos gaurus; за ним два некрупных буйвола – тамарау и аноа. Я переставил стул, чтобы познакомиться с остальными: антилопа и пара горных козлов, убитых с разницей в год; маленький обезьяний череп принадлежал серебристому гиббону, Hylobates moloch. Даже не будучи специалистом по млекопитающим, я понял, что муж сестры был избирателен в своих жертвах, умел находить нужных людей и платить необходимые деньги, чтобы получить право на убийство именно редких животных. Я видел его только на фотографиях и почти ничего не знал о нём, но известных мне мелочей было достаточно, чтобы составить представление о том, какой это человек, как он обращается с сестрой, да даже как он говорит и что думает. Знакомства с ним я ждал так, как ждут встречи с врагом, – предвкушая и одновременно желая, чтобы он никогда не появился, уехал по делам, а ещё лучше – попал в аварию, провалился сквозь землю, что угодно, лишь бы исчез навсегда.
Назначенные сестрой полчаса одинокого отдыха я отсидел бездумно, установив перед памятью твёрдое стекло (та била, мелодично била, я слышал глухой стук; было ясно, что она пробьёт это стекло, но непонятно, как скоро). Смотрел на башню старинных часов, висящую на стене; на то, как покачивался между листьями-гирями золочёный цветок маятника. Десять пятьдесят шесть. Переводил взгляд на серые цифры на руке. Пятьдесят восемь, две минуты разницы – мои часы всегда точны. В одиннадцать (ноль две) башня загудела. Остальное время я провёл в тишине, невнимательно рассматривая пространство и почти не всматриваясь в себя. Раздражение во мне, возникшее ещё на станции из-за попрошаек, всё не исчезало. На семнадцатой минуте я пошёл вниз.
Весь поздний завтрак мой сестра сидела рядом, поглаживая кофейную чашку и задавая вопрос за вопросом. Иногда мои немногословные ответы уносило куда-то мимо её внимания, и она возвращалась к тому, о чём мы говорили минутой ранее. Спрашивала про отца: я отвечал, что он существует как прежде, что всё здоровье его осталось в бутылке и шприце, что я навещаю его редко, но каждый раз убеждаюсь – этих визитов более чем достаточно, отцу они вообще не нужны.
«Мы выросли, мать умерла, так что ему не над кем больше издеваться. Вот он и доживает впустую».
«Пожалуйста, не надо таких слов… Он всё ещё не хочет со мной разговаривать? Ты предлагал, чтобы я хотя бы позвонила?»
«Предлагал. Не хочет».
«И ничего не спрашивает про меня?»
«Ничего. Он даже внука видеть не желает. Я знаю, что он опять впускает к себе каких-то алкашей – не удивлюсь, если они когда-нибудь забьют его до смерти и обчистят».
Эту фразу я повторял про себя много раз в последние дни, чтобы в разговоре она прозвучала как можно страшнее. Сестра отреагировала ровно так, как я и рассчитал: сначала, перепугавшись, вознамерилась тут же связаться с отцом; затем, передумав, попросила меня навещать его чаще; наконец, тихонько заплакала, придавленная той душной безысходностью, от которой и сама когда-то сбежала – сперва в университет, а потом сюда, в брачный капкан.