Фонвизин: его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Фонвизин составил жизнеописание графа, в котором говорит между прочим: “Время жизни его так еще ново, что важные причины не допускают открыть подробности всего того, что, без сомнения, чрез некоторое время история предать потомству не оставит”. Известно, что Панину действительно принадлежал проект реформы государственного устройства, на который большое влияние оказало его двенадцатилетнее пребывание в Швеции в звании посланника.
“Шведский период свободы” — эпоха шляхетской демократии, когда Швеция была аристократической республикой с жалким подобием короля, — не мог не произвести впечатления на Панина. По возвращении из Стокгольма разница между Швецией и Россией бросалась Панину в глаза: ему уже невыносимо холопство вельмож, его коробит наглость Шуваловых, его оскорбляют капризы временщиков.
Панин был человек совершенно другого характера —
Проекты и планы Панина понуждали также Фонвизина изучать юриспруденцию и законы за границей. К числу вопросов того же рода относится и семнадцатый: “Гордость большей части бояр где обитает — в душе или голове?” Все эти вопросы, как и прочие, изложены совершенно внятно,вопреки оправданию Фонвизина.
Корыстолюбие фаворитов и вельмож, отсутствие контроля и всякой распорядительности, кроме личной воли Екатерины, одновременно с этим отсутствие гласности — таков был порядок вещей.
В “Жизнеописании” Фонвизин справедливо говорит о Панине:
“По внутренним делам гнушался он в душе своей поведением тех, кои по своим видам, невежеству и рабству составляют государственный секрет из того, что в нации благоустроенной должно быть известно всем и каждому, как то: количество доходов, причины налогов”, и пр. Следующая тирада о Панине содержит в себе не менее существенный предмет сатиры Фонвизина и других.
“С содроганиемслушал он о всем том, что могло нарушить порядок государственный: пойдет ли кто с докладом прямо к государю о таком деле, которое должно быть прежде рассмотрено во всех частях Сенатом;приметит ли противоречия в сегодняшнем постановлении против вчерашнего; услышит ли о безмолвном временщикам повиновении тех, которые по званию своему обязаны защищать истину животом своим; словом, всякий подвиг презрительной корысти и пристрастия, всякий обман, обольщающий очи государя или публики, всякое низкое действие душ, заматеревших в робости старинного рабства и возведенных слепым счастием на знаменитые степени, приводили в трепет добродетельную его душу”.
Сравнивая эти речи с “Вопросами”, нельзя не усмотреть в последних почти прямое переложение и, следовательно, огромное влияние этой светлой личности с сильным характером на нашего автора, которому характера-то как раз и недоставало. И если Фонвизин несколько изменил себе в оправдательном письме своем к императрице, то нельзя не признать, что в целом он все же был близок по духу к этому образцу. “Он не имел, — как говорит о нем г-н Пятковский, — тех специфических свойств придворного литератора, которыми владел с избытком Державин. Фонвизин был слишком прям, угловат, мало кланялся и мало унижался. Он как будто требовал, а не выпрашивал уважения к своему таланту и к себе”. Он не умел говорить истину царям с улыбкой, хотя по натуре не способен был также и к горячему негодованию Радищева или энтузиазму А. Тургенева. Умный и рассудительный Фонвизин не решался более выходить из рамок, отмежеванных сатире XVIII века, не решался более разлучаться на своем пути с тою прекрасной женщиной, чье имя Осторожность, следуя совету издателя “Живописца”, но его ум и талант нашли полное выражение в комедии “Недоросль”.
“Недоросль” и “Горе от ума” живут под одною крышей и отнюдь не случайно обращаются под одним корешком на книжном рынке. Это те поверстные столбы общественного развития, по счастливому выражению автора монографии о Сумарокове, которые указывают преемственное развитие литературы и общества. После Фонвизина комедия продолжала разрабатывать типы, указанные Сумароковым и сатирой первого десятилетия царствования Екатерины, но вплоть до “Горя от ума” сцена уже не видела больше столь яркого протеста против угнетения и произвола, которые продолжали, однако, существовать.
И все же “философия на троне”, Фонвизин и его комедия как выражение нравственной
идеи явились не чем иным, как результатом общего движения века. С воцарением Екатерины вступила на трон и просветительная философия. Императрица стала достойной продолжательницей дела Петра Великого. “Новые начала и взгляды поражают нас уже, лишь только прикоснемся к ветхим листам петровского времени. Чувствуешь, что чем-то молодым, свежим, свободным пахнуло в дремотной, заповедной тиши”. Европа и особенно Париж становятся обетованною землею всех выдающихся по стремлениям людей.Правительство часто содействует, но и личная инициатива очень сильна. Ломоносов узнает свое призвание лишь в Германии. “Баснословно чудесными путями, чуть не пешком, перекочевывает в Голландию и потом в Париж другой основатель нового стиха — Тредиаковский; к выезжим французам идет в науку Сумароков, к немцам — Федор Волков. И когда они приходят к сознанию, что пора ученья и скитанья для них прошла, они закладывают фундамент обновленной словесности, внося каждый, по мере способностей, свой вклад: Кантемир — свои сатиры, Ломоносов — научную пропаганду и торжественную лирику, Тредиаковский — стихосложение, Сумароков — трагедию, Волков — национальную сцену.
Служба этих людей была велика, но узка была сфера, в которой они вращались. Коснемся вслед за ними какого-нибудь из произведений нашей просветительной поры, будет ли это екатерининский “Наказ”, статья ли сатирического журнала, — и мы тотчас почуем иные, более глубокие ноты. Дело идет уже о высших правах личности и народа, взвешиваются и определяются обязанности правителей, устанавливаются человечные отношения к низшей братии, преступнику, рабу, детям, выдвигается вопрос об освобождении крестьян; высшее дворянство и двор гнутся под ударами насмешек Державина и Фонвизина, темное и жестокое помещичество, вороватый суд обличаются журналами; развивается широкая и филантропическая образовательная деятельность первоначального масонства, которое видит перед собою одних братьев-людей там, где прежде были лишь господа и холопы; сильно затронуты вопросы о свободе печати, гласности суда, литература пытается усвоить себе самостоятельность, даже прямо оппозицию суждений, живительно действующих там, где все дышало однообразием мнений; пробужден интерес к жизни народа, и бытовая стихия внесена на сцену; сам Фонвизин пишет целую книгу о необходимости образовать среднее сословие. Сказывается во всем близость к жизни, пробуждение духа, сказывается и в литературной полемике, хотя бранчивой, иногда неприличной; и, наконец, в обилии переводов обнаруживается горячее стремление к общению с целым миром”.
Фридрих Великий, получив “Наказ” от Екатерины, писал в Петербург своему посланнику графу Сольмсу: “Ни одна еще жена не была законодательницей, сия слава предоставлена российской императрице, которая ее, конечно, достойна”. Хвала эта была вызвана главным образом тем, что в свой “Наказ” Екатерина целиком внесла идеи энциклопедистов, которых ревностно изучала, будучи еще великой княгиней, вместе с княгиней Дашковой. Особенным любимцем ее был Вольтер; она называла его “Божеством веселости”, а о себе говорила также, что веселость — “ее сильная сторона”. Таким образом, в ее благосклонности к Вольтеру и Нарышкину, ее шуту, было кое-что общее. Стоит вспомнить, как она защищала “шпыней” и “балагурство”, утверждая, что для этого нужен ум. С другой стороны, насколько искренно и глубокобыло ее увлечение энциклопедистами, видим не только из ответа ее Дидро и переписки с Гриммом, о которой академик Я. К. Грот говорит, что в ней прежде всего бросается в глаза шуточный тон,но и из дел ее, принявших совсем иное направление, когда то, чему она поклонялась, она же стала называть “французским заблуждением”.
К числу явлений, вызванных нравственным движением века, принадлежало масонство. Движение это было не свободно от крайностей, приблизивших его впоследствии к обскурантизму, но во времена Новикова оно было сильным образовательным средством и поэтому занимает почетное место в истории нашего общественного просвещения. Любовь, взаимное общение, стремление к гуманности и равенству были присущи этому явлению.
Принадлежность к масонству требовала серьезности мысли и чувства и известного настроения, к которому Фонвизин как раз был совершенно неспособен. Здесь обряд строго соединялся с нравственным обязательством, тогда как видимая набожность Фонвизина ни к чему его не обязывала, как показывает его собственное “Признание”.