Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Желание рождало легкую, приятную тошноту (сродни той, какая застигает, случается, когда сильно ушибить колено) и безразличие, как если бы совершенно очевидное кончалось, не привнося ни утраты, ни покоя. Сомнамбулически разворачивали вещи свое одинокое бытие, и мы, точно так же собирали в свои сумки какие-то невнятные книги, в которых шла речь о полезных ископаемых, тангенсах... погружаясь в беспредметную задумчивость оцепенения, исполняясь силой отсутствия каких бы то ни было планов на будущее (вот где, в "будущем" залегали залежи памяти, о которой ты пишешь мне или писала), а потому, признаться, очень теперь трудно разобраться в твоем почерке. Кто это - мы? Допустим, вторая половина следующей страницы имеет определенное значение. Имела. Сейчас, положим, она для меня бессмысленно значима, приобретая от того очарование загадки, впрочем, совсем несложной. Знаешь, о чем я? Перекатывая во рту влажную гальку признаний и звуков: but for me the ____________________ 4 Смерть - это высшая степень эксгибиционизма. memory never fades (вот оно что! это, да, именно, вот это - что бы оно могло значить?) it in fact is not memory at all... Да? Но говори, говори... не останавливайся. For you memory very much alive only frighetened continuosly by the idea that perhaps you will not remeмber... can my face still sure in your eyes. May be it is your duty to forget my mine to remeмber. Немая панорама дергается. Проекционный фонарь с треснувшим стеклом: сквозь царапины, ссадины, трещины льется подкладочный свет, свет основы (означает ли это, что открывая каждый раз рот, каждый раз заново учусь говорить, или, что всякий раз, прикасаясь к бумаге пером либо зрачком к проекции страницы на экране, начинаю повествование заново?). Прости, мне необходимо сию же минуту вернуться на те вокзалы, уйти в самый дальний конец перрона, где пробивается сквозь треснувший асфальт лебеда, и тщательно ощупать холодными руками свою голову. Совпадение тела - таким вот, стало быть, образом - с собственными границами, с собственными очертаниями. И ты только дыра в теле смерти, куда устремляется мир, сквозняк любовного вскрика, и он, конечно, не что иное, как легкий хрип поутру, подобный бахроме стекляруса, бесцветно цветущей на кромке слова: "разве известно тебе, кем ты была/был для меня!". Поражения нет.

Несомненно всякая метафора социальна в своих предпосылках. Принцип управления машиной метафоры предопределен изначальным отбором не только составляющих ее тело, но и предвосхищением бога, из нее исходящего. Но и само выражение располагается в необозримых полях контекстов, в полях силы, в узорах натяжения и разрывов - моего опыта, в масштабах которого я не отдаю себе отчета. Даже пол становится метафорой в бесконечном ветвлении замещений. Попытка высказывания только попытка. В русском по-пытка, по-"(до)знание" давно насилие или же наоборот: насилие откровенно связано с до-знанием. Не редкость мечта о третьем, всепримиряющем поле, хотя бы для того, чтобы

находиться вовне по отношению к известным двум. Не слишком ли много ангелов и серафимов населяет русскую словесность? И тут же три метафоры (из нескончаемого ряда разворачивающей себя реальности [истории] духовной практики, при этом "духовное" не берется в кавычки), взятые наугад из того вороха, который разгребается всякий раз после очередного "приглашения" при одновременном разглядывании в зеркале ванной и осознании, хотя и поверхностном, что я есть тоже нечто вроде такого вот вороха, в котором что-то продолжает думать о том, что история воспоминания это не история риторики, но монотонная стена, подстать стене маятника, тяжба с собственным языком, с логикой, управляющей и этой тяжбой. Вот, к примеру: "Однако в этом и содержится благо языка - именно язык бросает нас к вещам, им же означиваемым". И Мерло Понти тотчас уточняет, уклоняясь, о двух языках, о первом, существующем постфактум, институализирующем, стирающим себя во имя достижения значения, которое он переносит, выражает и о втором, творящем себя в выражении, смывающим себя в знаке: la languge parle et le languge perlent. Чему откликается более решительная формула Лин Хеджинян: "Слова пускают любовные стрелы в вещь", понуждающая приметить в банальности философского языка нечто непредвиденное: "Я чувствую себя затерянным, утопленным в языке, и когда пишу, то ощущаю, что иду на дно, но не могу его достичь". Философский дневник Бориса Гройса заканчивается первыми строками стихотворения. Философский дневник перестает быть таковым.

Потому что места нет, а пресуществив себя в таковое, не увидишь ни его, ни себя в нем либо по отношению к нему. Мы видели во снах, как горели леса. Полынь прорастала во рты, даруя латунное дыхание душе, отражавшейся (будто немыслимо тонким, до полного утоления жажды, жалом лезвия ссечено было звучание ее коры) в кипящем зеркале протеинов. Иней - убранство сердца и рук. Как поживаете? Что нового? Есть ли это уже в опыте, прочитывается ли тень этого на известных событиях, стеблях, вещах?
– сколько воды скопилось в порах известняка? Кто они, сосредоточенно следящие цветение ветра на крыле коршуна, созерцающие миграции муравьев? Ведешь ли ты дневник? Веришь ли ты, что воспрянет Русь и снова весело застучат по деревням топоры? Что подымут из домовины Святогора? Что уедут все евреи? А куда уедут? Что еще ох как да раззудится плечо, размахнется рука? Что сейчас кризис цивилизации? В то, что воскреснут отцы? В то, что дадут еще одну нобелевскую премию? Что красота спасет мир? Что побудило тебя думать о Джезуальдо? Кто они, все... Эти сумерки... эти тяжкие лица, которым неведомы ни ложь, ни истина... очереди за сигаретами... хлебом... спичками... эта неизбывная слякоть и загнивающие на лету птицы, роняющие на землю червей, белоснежных слепых червей ненависти и нищеты, ставшей нам Галеотом. Кому будет понятно это спустя пять или семь лет? Рай исторгает свое содержимое. И что это будет означать для тех, кто потом, после нас? Где располагается территория сравнений? С чем? Или зачем. Сможешь ли ты понять, что значил вот этот человек десять лет тому назад? Кто он? Торкватто Тассо рыж и неопрятен. Отирая руки о штаны, пробираясь сквозь заросли привычной головной боли, он мгновенно соображает, что к чему, куда гнет приютивший его Джезуальдо. Он, а скорее всего, ему так кажется, ловит на себе ничего не выражающий взгляд Донны Марии. Тассо на мгновение видит себя со стороны. Голова, напоминающая нечто садово-огородное, осеннее. Он видит свою непомерно увеличенную руку, принадлежащую Торкватто Тассо, но не ему, которому явилась в этот миг его рука: он сравнивает свое состояние со сном, когда человек видит в сновидении самого себя. Соображая тем временем, куда все же гнет Дон Карло Джезуальдо. Поверхность воды на несколько минут розовеет, затем у кромки камышей ненадолго разливается прозеленью, а через секунду-две в густо сходящейся мгле остается дотлевать бирюзовое с желтизной облако, потерянное ветром. Блевотина Рая - только блевотина.

Его поведение за столом вызывает отвращение. Первый конфликт происходит на третий день прибытия ко двору князя. Олеандры. Арочная перспектива, крошащееся кватроченто. Одуряющая духота, старость, юродство. Что такое сталин или хомский? Троцкий или гердер? Что означает имя собственное? Теория оговорок предполагает язык, существующий до языка, в котором случается оговорка - сколько таких языков предшествует один другому? "При анализе формы, в приближении к форме, мы открываем следующие формы." Есть ли в твоем дневнике запись, где говорилось бы о единственном языке, состоящем из слоев, как из различий: но что же тогда оговорка? Не есть ли она обыкновенное составляющее тела метафоры, источник шествия богов - "я"? Объединяет ли их, как и прежде, проект освобождения человечества? На следующий день под стать ожогу вод легко вспыхнули в стекловидном тумане липы. Медузообразная власть высказывания или власть дискурса распределяется в грамматике и риторике в виде некоего напыления намерений, осадка, в свою очередь,становящегося притягивающей основой оседающей пыли. Разве природа сообщительности не природа разделения и передачи власти, но не звездному небу, а самой себе в акте уверования в настоящее - время, действительность сходятся в точке завершения перспективы передаваемого, либо веры в трансляционную симметрию? Грамматика, мой Тассо, и есть объективация власти, собственно, она и есть единственная власть, которая гарантирует реальность существования высказываемого в установлении реальности извне, потому что реально только то, что может быть рассмотрено не только мной одним, и, скорее, в последнюю очередь мной... Я ничего не представляю. Поэзия нереальна. Ее нет точно так же, как у нее нет ни власти, ни гарантий, ни места. Вратами в бессмертие остаются губы, рот. Система акустических зеркал. Рот, требующий немедленного признания того, что он произносит. Произносящее, говорящее, бормочущее, следовательно, нескончаемо впитывающее (питающее?) тело, чья существенность определяется только все тем же "возвращением" отраженного и, как бы уже преображенного/преображающего высказывания.

Но лишь только погоня, лишь только нескончаемое опоздание. Тогда "я" и есть нескончаемое возвращение в отдаление. Поэзия точно так же затеряна во времени, как время в ней. It is my duty. Isn't it? Он спрашивает, как соединить достоверность окружающего мира с достоверностью того, перед чем он оказывается. Упреждение на параллакс, говорит он. Это не вопрос, возражает он. Вопрос не в этом, продолжает он. В каком действии?
– долетают обрывки разговоров. И это не вопрос. Вопрос в том, - настаивает он, - как избежать, например, того, что завтра тебя убьют? Вопрос ставится нe потому, что ты боишься сдохнуть, остекленеть, сгнить, стать холодным, несгибаемым и отвратительно тяжелым, а исключительно по той причине, что аргументация тех, кто может это сделать, для тебя изначально неубедительна. Как любовники, скользящие неутомимой нитью разрыва, стирающего какие бы то ни было предпосылки, нитью, свитой из волокон слабости и силы, оговорок, рода, не доступных снам сновидений. Дополнительная задача заключается также в том, чтобы изгнать из словаря такие слова, как пространство, время, небеса, ангел, история, etc. Оставив другие. Изменение тезауруса - синтаксическая операция. Повелительное наклонение не что иное, как преодоление собственной глухоты. Власть - результат поражения центров, ответственных за слух. Потом они горели наяву. Однако мы шли мимо. Как будто ни огня, ни углей, ни страха. Как если бы из огня, углей страха. Воображение не прозрачно. Оно только "прибавление ночи", где сказанное никогда не есть то, что оно есть. Власть высказывания в полном отсутствии таковой власти. В признании бессилия слова, которого нет и потому нет ни его силы, ни бессилия. Чтобы сказать тебе о любви, мне будет достаточно нескольких известных лексем. Тропа - c:\word\wrt\phosphor > nul. Песчаная дорога. Формы, скрывающие формы. Воровство яблок в садах, похожих на колодцы в лунные ночи, освещенные сферой некоего гула, низкого, невнятного. Скорость облаков не совпадала с представлениями о законах их движения в полях земного притяжения. Количества словаря не совпадают со скоростью смещения единиц. Тогда, продолжаем мы, поэзия, вероятно, есть постоянное несовпадение горизонта, возбужденного желанием языка с пределами желания. Мы всегда меньше сказуемого. Это "всегда", это пространство между высказыванием и говорящим, угадано Паскалем. Оно и является "погружением, утоплением в нем" в мечтании о дне... как o дне, как о свете, которому будто бы противостоит тьма языка. Влажный фосфор горит дымными цветами там, где распадается ночь на росу, тени и бледный блеск. Поземка.

Снега исполнено яблоко, как и полынь, поившая рот, расправляя ростки в каждую клетку незримого, пульсирующего за порогом зрения, но дрожь чья отзывалась в орнаменте знания, уже всегда опережавшего то, что лишь предощущалось. Леса утрачивали смерть, однако ни единому дереву не довелось застать нас, поскольку ни единой трещины, ни единого зазора, ни единого изъяна речи невозможно было сыскать в постоянно бывших, повторявших себя с завидным упорством машины, испорченной надеждой, сценах сотворения мира. "Время разрыва струн" в перспективе автобиографий предшествовало времени их натяжения. Инверсия. Совпадение с именем - внезапно стал отзываться - совпадение с дырой самого себя. Формы, вскрывающие формы. Чувство формы, настаивающее на вскрытии вен. Скука, ничего не вскрывающая. Лимонов прав. Но дело в том, что между описанием и письмом пролегает территория, которую не преодолеть пишущему. Его первая в жизни фраза (мной был уже однажды предпринят опыт ее описания в романе "Расположение в домах и деревьях"), записанная в возрасте 9 лет в записную книжку в горько пахнущем столярной мастерской переплете, подаренную матерью как-то вскользь, мимоходом, рассеянно: не до того (карандаш был похищен из отцовского святилища, с письменного стола, и неизвестно, что больше томило, слегка зеленоватое, рассеченное клетками поле крошечного листа, утрачивавшего свои границы в тот же миг, когда взгляд падал в его молочное, курившееся туманом зеркало, или маслянистое в камфарном благоухании кедра жало карандаша, хотя, признаться, карандаш принадлежал матери, а записная книжка была взята с отцовского стола, где она покоилась у бронзового медведя или же, возможно, все обстояло совсем наоборот - в действительности, совпадавшей с воображаемой реальностью, стояла прохладная осень, когда впервые с удовольствием надеваешь поутру теплые вещи, невзирая на то, что они совсем не по сезону, но внутри как будто что-то устало от лета и тянется к морозу, к стылому, как свет операционной, солнцу, ломкому, словно первый лед на губах, и тусклому, точно ком в горле, когда весь обращаешься во внимание, глядя, как раскалывается о стену света птица, под стать зрачку - на две линии, на линию горизонта и другую, линию кромки берега, шипящую, блуждающую, как человек с заведенными горе глазами в толпе, от которого несет застарелой мочой и привычным скудоумием, шевелящий губами, подсчитывающими все во всем, повторяющими с машинальной страстью все обо всем: лучше всего писать о том, чего не было, о детстве и о том, чего никогда не будет - о смерти, отступающей, подобно линии воды, никогда не достигающей берега, шипящей, уходящей и вновь настигающей то, что относительно незыблемо, переходя в зеркальную гладь песка, становящегося на глазах матовым, как страница, чье зеркало просыхает в мгновение ока, ничего не отражая в терпеливом ожидании нового остекленения речью, а дальше хрустят газеты, пустой пляж, скулят чайки, невнятное желание написать комулибо письмо, приклеенный к обложке крейсер, не сильный ветер, понуждающий, однако, отвернуться, увидеть слезящийся мост, дождь, фигуру, вперед склоненную в ходьбе, в отяжелевшей мокрой шляпе, когда...), вошла со снега в пуховом платке, сброшенном на плечи, снег в волосах, отстраненный холодом сладковатый сквознячок Lorigan Coty и тем же холодком потрескивающая записная книжка, в которой затем, спустя немного, ни от чего возникла первая фраза, появилась, как бы ничему не обязанная, нелепая, но и устрашающая также, потому что не только не исчезла со временем, не выветрилась с годами (как меловые скалы, раздирающие шелк Нью Йоркских отсветов с гортанным сухим треском; маятник, шорох кривых мотыльковых половодий, летящая дуга воспарения и падения...) - без малого за полстолетия, не только, но, напротив, обрела некие, совершенно странные черты неотступной, истовой притягательности: "зеленая лампа стояла на столе", - споро вывела рука, не задумываясь, процарапывая твердым грифелем бледные буквы с узкими закрытыми глазами. Сонные споры. Ветер не подхватил. И эта фраза тоже. Коснулась тогда таким образом, что сегодня стало ясно никогда не смогла бы, никогда не сможет стать историей. Она разделила на две части, как глиняная река, то, что до нее спало в неведении. Притом она могла быть другой, избрать для себя иные слова, но продолжая быть все той же, отвне и внутри, существуя по обе стороны истории, как территория между описанием и письмом, по обе стороны слова, заключая и то и другое в свою работу, превращающую меня в случай, в частность, в часть - Мойру, участь. Пожирающий жребий.

Прорезь. Почему не гвоздь? Не мокрый башмак? Не пылающая пекельным пламенем свалка автомобильной резины? В самом деле, помнится, эта зеленая лампа стояла на шатком столике у стены. Более того, за окном столовой, обращенным к северу - первый, третий, пятый - какой день кряду падал снег. Мы в состоянии выделить из текстового массива несколько групп сем в совокупности их окружений, что обеспечит поле координат, в которых производится описание и проявляются направления их наполнения. Все тише звучали голоса из кухни, где тайком от матери бабушка гадала домработнице на картах: десятка червей, выпадая с десяткой пик обещала пьяное веселье. Мягче и бесконечней в волнообразных повторах слышался, доносясь, голос матери, говорившей в комнатах по телефону, голос, отделявший берег от воды. Тише становилась россыпь телефонных звонков, отстаиваясь в голове во все ту же схему из учебника физики - некий, тщательно прорисованный

треугольник вершиной кверху, а с нее, перехватывая дыхание, отвесно летит вниз шар, прикованный цепью к такому же, следующему за ним, и к такому же, ему предшествующему и вся эта карусель вращается в вечном движении вокруг треугольника, источая лиловый свет обреченности. Леса перпендикулярно уходит в воду. Воспой тончайшие инструменты опосредования - рыбной ловли. Я помню, пишет он охотно, как тонкая ниточка звона, вольфрамовая жилка тишины, жившая из одного виска в другой, внезапно лопнула, под стать силку вольтовой дуги, тающей во вспышке столь неимоверной ясности, что только тьма способна утешить этот ослепленный собою свет, как сестра, собирающая его, разорванного на части, рассеянного во чистом поле в точку своего тела; когда я/он глянул в окно, увидел окно и там (в нем, за ним, в глазах, перед) ветвящийся долу снег, за которым (либо в котором) стояли серо-черные яблони, конечно же, совершенно другие, нежели серо-черный рисунок в учебнике, а за ними забор, но так никто, мой друг, не выражается ныне, а возле - живая изгородь акации и жимолости, уличные клены и канавы, столб с фонарем (все это утратило смысл и движется мной по нити совершенно нагими бусинами), изрытый снизу доверху "когтями" электромонтеров и источающий разительно летний запах полуденных станционных путей, уходящих на юг, в ковыль, и тогда казалось, что в комнате слышен ржавый скрип жестяного фонарного колпака, ночного флюгера, в купели которого еженощно тлела простая, ничего не освещавшая под собой лампочка, никому не нужная в том городе, как и сам город. И многое другое, умещенное на острие иглы того, из чего слагалось мое тело, восходя и будто скользя себе навстречу, расстилая волокна собственной яви, - как на замерзших окнах, - то есть, слагаясь в неубывающую (вместе с тем отстраняемую все далее) телесную жизнь, заплетаемую или же расплетаемую на желание и терпение, на нетерпение и оцепенение: порог вещей, да? где вымывает из сита разума крупицы эхо, шедшего в меня же самого, пишет он, летевшего с разных сторон, в меня, которого ты позже "обводила" руками, как перо невидимые очертания букв, бьющихся в нем, начиная с концов пальцев вытянутых рук и до щиколоток, стоп, ногтей, руками, которым путь открывали губы и шепот, жегший дыханием, дна которому не было, как если бы не было затылка, а только две горячих рыбы бились бы друга о друга, - или помещала в свое описание, потому что не может быть, чтобы ты не описывала себе меня, когда в том, казалось бы, не было никакой необходимости. Больше всего говорим в постели, когда одни, немногословные. Что несется или остановилось перед твоим взором, что удается запомнить из того и вернуть мне?

Но фраза, выведенная рукой, к которой не применимо "вспять", использовавала первое, что подвернулось ей: слова, как бы имевшие отношение к находившемуся перед глазами, в них самих, в сознании, до эта фраза, это мерцающее, ни что не обещающее предложение-приглашение (да, и тогда тоже) вкрадчиво обволокло понимание самого себя, словно вошло с другого конца - а по-иному мне не объяснить. Тема искренности звучит требовательнее и строже. Письмо. Движение Торкватто Тассо по карте. Пристанище сменяет пристанище, и сознание неуклонно утрачивает смерть, под стать лесам, истощенным лисьим огнем, пляшущий отпечаток которого возвращает мысль о ребенке, неотрывно глядящем в костер, постигающем, что у него, у огня, отсутствует тень и нет центра, от которого уносит по кругам голову, как волны возвращаются в море, и уносит не от центра (только потом, много спустя однажды, утром, когда на минуту оцепенеет, не отрываясь от подрагивающего курсора, вспомнив о школе зимним пасмурным утром, ему придет в голову сравнить мотылька Чжуан цзы с мотыльком шейха Мухиддина Ибн Араби - да смилуется над ним Создатель - отдавая препочтение последнему, "переставшему сознавать, где золото, а где монета", мотыльку, преступившему осознание своего единения с пламенем и ставшему им), сворачивая его в невесомую кожуру, чешую, швыряя в россыпь сухим кленовым крылатым семенем, и тогда все сквозь створы пламени несется потоком подземной магмы, кипящей страшным холодом северного сияния в карстовой накипи глазного яблока, все хлещет в его два зрачка, слитые в один, как если бы язык утратил в миг постоянного состояния опору корней, растратив безвозвратно значения, как сознание - смерть, живя неуследимым испарением префиксов, окончаний. Убийство никогда не бывает "случайным" или "внезапным". Соловьиное пение в воске слуха предстает чернильным слепком в зеленом кругу тьмы, продолжать далее не представляет возможности продолжения. Центр смерти - шум. Перед грозой листва темна. Тройная мена воды, земли и огня. Метит пылью мутную зелень, путает письмо воды. Перед тем, как моя кожа передаст мозгу то, что должно ей узнать (не впервые). Центр сна - пустыня. Центр сада - сон. Центр солнца - ночь ослепления. Вон. Центр тебя - ничто, куда возвращение: игольное ушко ночи, надпись зрачка - зияния, беспрепятственное, как если бы не быть вопрошанию, но отворению, как если бы ось слежения пронизывала насквозь. Начиная движение от центра, от: сада, сновидения, повиновения, пустыни к ослеплению ночи. Сколь бесхитростно, как изумляюще наивно. Смерть - это совмещение "я" с тем, что оно являет; с тем, что ускользает, подобно сухому листу от своего места, тлеющему на сетчатке еще какое-то время северным сиянием. В абсолютно пустом мире задыхаться от обилия вещей и памяти. То или другое с таким же терпением, как пальцы (вспять?), глаза ощупывают разум, заносит илом зрения. Начинаем ли мы свое возвращение к такому месту, так как слышали, что "влюбленные понимают возвращение как состояние, в котором любящий более не воспринимает свое "я"... Или же совпадение с именем? Твоя кровь ползет к щиколоткам, реальное превращая в собственное подобие.

Рано или поздно наступает пора отзываться, или узнавать голоса, врастать в различные голоса так, как ранним утром врастает полынь в каждую клетку головной боли, и город раскрывает во вращении свои отточенные лепестки. Возвращение, и неминуемое, к исповедям, автобиографиям, в которых, притязая на опыт, силимся (но почему мы! кто такие мы!) сорвать с себя марлю - белизна впечатляет. Кора событий, не имеющих отношения к небытующему... вместе с тем покрывающих; пеленающих и сокрывающих: то, что было заполняет время не только знания, делая его таковым, но видение того, что в него не входит, того, что в него не включается, само собой разумеясь извне, отпечаток в воздухе, стойкость воображения, провидящего в необязательных очертаниях облаков линии, сплетающие себя в ведомые памяти значения, ведомые забвением, - то есть, тем, что есть единственное божество поэзии. Amnesia. Так же время. Сопрягается в узоры, тающие при одном помысле уловить их сообщение, таящие в таянии применение: инструкция или подаяние; но провозглашая ее бесспорную ценность. Впрямь, будучи так обрамлено, ничто не может избежать определенной прелести и значимости, особой какой-то цены, какого-то необыкновенного знания, придающего всему без исключения более, чем содержание - неразгаданность, нечто от незнаемого, но становящееся от чего еще более притягательным. Разбитое колено. Тени на стене. Ужин. Вздох тетки. Вчера она встречалась с дьяволом, подстерег вечером после ванной. Дьявол не произвел должного впечатления. Вздох продернут сквозь пяльцы фарфорового хруста. Слово "вышивание" добавляется с тем, чтобы пяльцы не спутать с пальцами. А тут как тут укол иглы, капля. Свет на странице, где о. Но, паче того - твои глаза потемнеют листвой, которых бежит даже тень.

От этого всего можно было давно избавиться. Однако, что в таком случае ему бы осталось? Неясно достояние. Хотя, о ясности вообще говорить не приходится. Согласия не было. Описание преследует определенную цель, которая заключается не в том, чтобы вторгнуться в пределы вещи, факта, но в том, чтобы активизировать предшествующие моменты желания предпринять это и потому оно всегда обречено становиться "предшествующим" моментом. Произведение - темная лампа, точнее, лампа излучающая тьму, помещенная в середину вещей. Сокрытие. Или изведение из сокрытости?
– метафизическое восхождение к форме, существенности, существованию. Вместе с тем, произвести, извести весть или как весть значит оставить что-то, в чем пребывает до срока "не-изведенное" и частью чего является изводимое в произведении. Расторжение знаменует собой любое произведение или прекращение того, что не есть время, потому что у неизведенного, неизведаного, безвестного нет времени, в котором оно могло бы образовываться. Но поэзия обращает свою волю сквозь описание именно к этому, предшествующему состоянию. Находя и распределяя значения, связывающие виртуальное воображение с памятью, поэзия движима тайным течением в обратном этому направлении. Однако противотечение (в ней же самой, по сути, "неподвижной"), противоток означает ежемгновенное начало прошлого. Но меня вновь поражает почему человек говорит об этом, почему ему (некоторым) необходимо порой обращаться к тому, что заведомо не может найти разрешения в "согласии между познаваемым и познающим" и так далее. Итак, принцип пострoения пейзажа. Детали: цвет, яркость освещения, дистанция, отделяющая либо связывающая субъект речи с объектом, масштабы, наконец, реестр предметов, который также рассыпается на неисчислимые ряды условий представления иных деталей. Картезианская грамматика пейзажа - имя входит в податливую сердцевину вещи. День как бы издалека. "Состарившиеся ранее в кругах юга листья платанов... Хотя нет никакого секрета в том, как они выглядят в октябре, раскрывая кроны легкой кровью навстречу слепому ветру зимы... кристаллические толщи воздуха... чрезмерно синяя синева смыкалась, стекая с нежной шелухой какой-то неправдоподбной корой, где пламя темнее темного, уходя неизвестно какими путями в глубину зрачка, и там не то чтобы успокаивалось, утихало, меркло или же расплывалось в фигуры дерева, облака, камня, пешехода, машины, но уступало место иному. Чему? Эфирное, обжигающее масло полнило зрачок. Легко воспарял небосвод. За спиной курилась степь." Достаточно. Это ординарное описание пейзажа, которое может исполнить каждый, интересует нас с позиции анализа распределения и последовательности вовлечения определенной лексики. В конце месяца. Дата не подлежит сомнению. В дверь балкона дует. Снизу. Поэтому ноги в шерстяных носках замерзли. Ноги, шерстяные носки, пейзаж. Затем действие. Иногда действие обозначает чередование ситуаций, которые угрожают курсу персонажа, отклоняют его от намеченной цели. Иногда, в то же самое время действием является чередование обыкновенных слов. Письмо написано.

Паутина скорости, сплетающая вещи в единый миг, подобно ветру, слоящемуся за стенами скорлупы, отраженных со всех сторон, намерений. Возможно ли будет когда-либо выйти за пределы этой неподвижности? Вечерняя прохлада сливалась с прохладой садов. Кое-откуда тянуло сыростью ночной травы, дымом притаившихся вечерних костров, в которых рачительные хозяева сжигали хлам: на рассвете, в тумане, возвращаясь, находили обгоревшие справочники по орнитологии, иногда, проеденный коричневыми пятнами, автопортрет Рафаэля или какое другое великое произведение, оттиснутое на клейкой поверхности журнального листа, серые песчаные кружева, кипы журналов, спирали камней, обувь, продолжавшую тлеть - обычно горела довольно вяло, не прибавляя жара. Шиповник наливался черным сном, петуния продолжала мерцать, выцветая у заборов. Гром. Припомни, что значила для тебя мысль в ту пору и где стояли мальвы? Какой она - любая - представляется ныне? Что означало для тебя думать? Как это было? В каком наклонении? В склоненьи ствола? В сколе стекла? В изгибе ореховой плети? Стекавшего по вещам? Возникало ли поначалу, как смутное звучание, лишенное оболочки звука, наподобие эхо, наплывавшего ниоткуда, - из различия между историей и твоей памятью, в котором, оказывается, повторяет себя тот же мотив: я хотел выкопать из могилы его труп, я хотел сжечь его в полдень на склоне холма ли, горы, чтобы вынудить его окинуть взором то, что с таким упорным постоянством он пытался забыть: процессии женщин с кусками мяса в руках, вперившие взгляд во что-то чрезвычайно смешное, чья мера вне, за, так как не? Или же, напротив, вся тончайшая завязь плоти, реальности рассыпалась золотистой золой, уносимой, дует, беззвучие? А тогда - не с удивлением ли смотрел на лица, обступавшие тебя, метонимический перенос. Переход. Серп. В чем заключалось различие мужчины и женщины? В нескончаемой сваре об означающем?имени?-настоящем? Они возникали из себя же, неисчерпаемые, неколебимые в чертах, застывшие, застигнутые на месте исчезновения едва слышимого шума. Но дальше, дальше, что происходило дальше! Было ли это так, как происходит с тобой, когда ты начинаешь изменять рисунок, пестрящий кожу твоих жестов, когда ты проближаешься ко мне, когда все "когда" прекращают собой условие времени исправно служить нам, а глаза смотрят сквозь мое лицо, как если бы не быть затылку, лбу, как если бы одним глазам плавать в книгах воздуха, но там, за ними, когда бы их не было на самом деле, конечно же нет ничего, кроме стены, на которой несколько фотографий, разрозненные страницы с датами встреч, назначенных на прошлое (дикий виноград, не ешь, горек; шелушение извести мешает мне, полнолуние, деньги позвякивают в карманах) и телефонных разговоров, просыпавшихся толченым мелом в отверстия перфорации памяти. Мята в росе. Пустые соты истории. Пустые города толп. Но было ли так, как это бывает с тобой, когда ты, сохраняя интонацию неизменной, уже путаешь слова, когда пропадает или же становится несущественным различие в них, и когда я понимаю, что мне тоже нет нужды ни в чем (кроме как проглотить ком слюны, размотать кокон выдоха) и даже не в этом, столь необходимом окружении мелочей, так мною любимых!...
– нет, скорее, вожделенных в обрамлении каждого дня, шага, мгновения перемещения в моем, мне принадлежащем теле (и чему ты угрозой, ибо я, словно вступаю с тобой в сговор, предаю их, но только, спрашивается, во имя чего, краем рассудка сознавая, что и твоя ветвящаяся невнятность, и мое, только что упомянутое предательство беру его в кавычки, как "смерть поэта" - могут вызвать в лучшем случае смех, но так или не так? Если не так, разуверь и расскажи, как и что дальше, когда тебе казалось, что ты встретился с тем, что позже по обыкновению стал называть "мыслью", которая - но разве не так? ты сказал другое? но что же?..
– обращает то, что было или "ощущалось" тобой магическим ульем, в шелуху, как слова; вечно путаются, путая, накануне. А затем, спустя ряд "нераспознанных мгновений", оказываются не то зоной ожога, не то просьбой. Любое становится обнаженным действием, любое огромней, нежели наше родство; наше двоящееся в нечетном желании тело, дающее, - не прекращающее себя в просторе приближения. И хотела бы найти, конечно, а если не существует, затаиться, вырвать из своего рта, чтобы растворить в твоем, вложить и растворить, а затем услышать их восстающими из грязи, хрипа, судороги, надменности, не имеющих ничего общего с человеческой мерой, впрочем, я не права, я не хотела бы приписывать тебе того, чего не было. И что никоим образом, насколько я помню, не совпадало с "зеленой лампой" и фразой о ней, оставаясь связанным с чем-то, что касалось, скорее, бумаги, карандаша, движения руки и, озарением коснувшегося мозга, забвения. Тогда. Прошедшее время, образованное из пространства. Не исчезнуть после, а продолжать.

Поделиться с друзьями: