Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Франц Кафка не желает умирать
Шрифт:

И уже серьезнее продолжил:

– Мой врач, доктор Краль, вполне согласился, когда я сказал ему, что венгерские и чешские санатории явно недотягивают до немецких, но при этом посоветовал ехать в Плеш! Поди ее пойми, всю эту публику. У меня три доктора: здесь Стрелингер, в Праге доктор Краль, плюс мой дядюшка Зигфрид, работающий в деревне под Тршештем. То, что они дают противоречивые советы, еще куда ни шло, Краль, например, выступает за уколы мышьяка, а мой дядюшка против. Куда хуже, что они противоречат сами себе. Взять того же Краля: сюда он послал меня из-за высокогорного солнца, но теперь, когда это самое солнце только-только стало сиять, советует перебираться в Плеш, расположенный гораздо ниже!

– Господин Глаубер говорил о каком-то совершенно больном чехе, который живет в палате над

вами…

– Очаровательный человек, страдает туберкулезом гортани, из тех, о которых говорят «не выживет, так помрет»… Как-то раз пригласил меня к себе после обеда и показал небольшое зеркальце, которое должен засовывать на солнце себе в горло, чтобы греть лучами язвы, появившиеся на гортани три месяца назад. А потом показал их, я почувствовал, что вот-вот упаду в обморок, но все же нашел в себе силы откланяться и уйти. Не понимаю, как в его присутствии никто не лишается чувств. То, что мы здесь видим, хуже казни… Вся эта жалкая жизнь, когда ты прикован к постели, лихорадка, удушье, лекарства, мучительное и опасное рентгеновское излучение… И все это только для того, чтобы сдержать развитие язв, которые в конечном итоге все равно нас задушат…

– Вам в голову не приходила мысль, что если болезнь прогрессирует, то нас, как и вашего соседа-чеха, в конце пути тоже ждут язвы, жалкие зеркальца и сужение просвета гортани, от которого мы задохнемся?

В ответ писатель изложил ему одну историю.

– Вот какую притчу рассказывают хасиды: как-то раз раввин повстречал на постоялом дворе двух пьяных крестьян, сидевших друг против друга. Один печалился, другой все время его утешал. В какой-то момент первый воскликнул: «Как ты можешь утверждать, что любишь меня, если даже не знаешь, от чего мне плохо!»

В этот момент их беседу прервал голос госпожи Форбергер, донесшийся со стороны главного корпуса. Их ждали к обеду, оставив места за столиком капитана. Они встали и зашагали к санаторию. «Чеканим шаг, как однополчане», – подумал Роберт.

Прошло несколько недель. Роберт благодарил судьбу, которая в этом унылом месте свела его с таким человеком. Писатель дал ему почитать несколько своих рассказов – только немногие из них нашли своего издателя. Такой прозы, таких современных и чистых текстов, отличающихся самым глубоким смыслом, он еще не видывал никогда. За внешней простотой языка и персонажей скрывались невероятное многообразие и богатство.

Унывать Роберту не приходилось. Постояльцы санатория смеялись, пели, а порой даже танцевали под звуки гитары капитана. И то, что по идее надо бы назвать страданием, выглядело далеко не так однозначно.

Писатель показал ему отрывок из письма своему другу Максу Броду, в котором рассказывал о своем пребывании в санатории: «По сути, я общаюсь лишь со студентом медицинского факультета, все остальные уже потом. Если от меня что-то кому-то надо, говорят ему, если же надо что-то мне, тогда я сам к нему обращаюсь». А в письме своей сестре Оттле, которое тоже дал ему почитать, рассказывал о «высоком, сильном, широкоплечем, белокуром молодом человеке, чуть ли не крепыше, с ликом юноши, будто сошедшим с гравюр к сказкам Гофмана, серьезном, прилежном, хотя и погруженном в свои мечты студенте медицинского факультета, положительно красивом, невероятно умном, искреннем, бескорыстном, преисполненном такта, очень амбициозном и обожающем литературу, к тому же внешне немного похожем на нашего Франца Верфеля».

Роберт видел, что ему становится лучше. Лихорадка отступила, кашель совсем прошел, он снова набрал вес. Рядом с ним был человек, способный утолить любые тревоги, с которым к тому же можно поделиться радостью. Слова писателя он буквально пил пригоршнями. И любил нового друга как брата – его собственного в 1917 году взяли на Русском фронте в плен, и выехать из Советского Союза он после этого не мог.

Тем весенним майским утром несколько курортников – Глаубер, фройляйн Гальгон, Ирина и доктор Стрелингер – отправились погулять в лес. Будто радуясь погожим денькам, небо ярчило синевой. Они безмятежно вышагивали по мшистому ковру, кое-где покрытому куртинками тающего снега, – дамы в легких вязаных фуфайках поверх платьев, господа

без галстуков и с непокрытой головой.

– Капитан будет жалеть, что не захотел с нами пойти! – воскликнул Глаубер.

– Сегодня самый прекрасный день в моей жизни! – без конца повторяла фройляйн Гальгон, поворачиваясь на каблуках и кружа юбкой.

Смешиваясь с радостным пением птиц, над долиной летел перезвон протекавшей внизу речушки.

Кафка еле передвигал ноги, будто эта короткая прогулка лишила его последних сил. Если молодой человек за эти несколько недель окреп, то состояние здоровья писателя ничуть не улучшилось. Напротив, его болезнь, по-видимому, еще больше усугубилась, и он тащился за остальными с большим трудом. Роберт вернулся и пошел с ним рядом. Ему не терпелось узнать, не мог бы друг отложить свой отъезд в Прагу и еще какое-то время побыть здесь.

– Срок моего пребывания в санатории подходит к концу 20 мая. Домашние в один голос умоляют меня остаться. А Стрелингер и вовсе грозит, что, если вернусь в Прагу, меня может ждать летальный исход. Только вот как я обращусь на службе за еще одним больничным, которые мне и так уже платят только наполовину?.. Если бы болезнь усугублялась из-за моего пребывания в конторе, такой поступок еще можно было бы объяснить. Но ведь в действительности все обстоит как раз наоборот – контора в аккурат задержала ее развитие. Стрелингер утверждает, что поражение легких пошло на спад, причем сразу наполовину! Хотя лично я скорее сказал бы, что мне стало вдвое хуже! Раньше у меня никогда не было таких приступов кашля, я так не задыхался и не чувствовал себя таким слабым…

Теперь они шли, не говоря ни слова. Даже малейшее усилие со стороны писателя отдавалось тревожной одышкой и окрашивало лихорадочным румянцем щеки, обычно оттенка слоновой кости. Но хотя серый костюм болтался на нем еще больше, чем в день их знакомства, при взгляде на него по-прежнему казалось, будто от него исходит какая-то сила. «Смерть, взявшая небольшую передышку», – подумал Роберт. И, пытаясь прогнать это видение, заявил:

– За завтраком Глаубер задал вопрос, вызвавший на моем лице улыбку. Он спросил, какие три желания я выбрал бы, будь у меня возможность их осуществить. Я ответил, что, во-первых, хотел бы познать страстную любовь. Во-вторых, опубликовать роман. А в-третьих переехать жить в Прагу…

– Опубликовать роман? – удивился писатель.

Это зависит только от него самого. Потом, правда, можно будет постучать в дверь редактора, опубликовавшего что-то из его текстов, попросить господина Курта Вольфа отдать все оставшиеся у него экземпляры, отнести их в чулан, а потом отправить в топку. Что же до переезда в Прагу… Кафка еще раз повторил, что предпочел бы жить в Берлине.

– Я настоятельно рекомендую вам провести полгода зимних холодов в Германии… Прага обладает самой что ни на есть призрачной притягательностью, а Берлин выступает весьма достойным лекарством от нее. Лучше уж засаленные улочки еврейского квартала в Берлине, чем площадь Старе Место в Праге… Если бы о трех желаниях спросили у меня, я бы в первую очередь хотел выздороветь, пусть даже не до конца. Врачи мне все обещают, но лучше почему-то не становится. Во-вторых, мне хотелось бы отправиться жить в какую-нибудь южную страну, хотя и не обязательно в Палестину. В первый месяц пребывания здесь я много читал Библию, хотя теперь уже нет. Третьим в списке шел бы какой-нибудь мелкий промысел или кустарное ремесло… Как видите, я не очень-то притязателен, даже жену и детей в свой перечень не включил…

– Вы можете обходиться малым потому, что смыслом жизни для вас стала литература…

– Да, правда ваша, литература действительно помогает мне жить. Но если по справедливости, то из-за нее я живу какой-то невразумительной жизнью, не очень-то отличающейся от небытия. Посвящая всего себя сочинительству, порой чувствую себя так, будто никогда и не жил. Будто всю жизнь умирал, кропая все новые и новые строки. И вот теперь вскоре, похоже, умру уже по-настоящему… Писать для меня – единственно возможная модель существования. Для этого мне требуется одиночество – только не отшельника, а скорее мертвеца. С этой точки зрения сочинительство сродни смерти, и, подобно тому, как из могилы нельзя поднять покойника, так и меня ночью нельзя оторвать от рабочего стола…

Поделиться с друзьями: