Франц Кафка. Узник абсолюта
Шрифт:
В вопросе обвинения, выдвинутого против Бога, они действительно едины. Это опыт несоразмерности, общий для двоих. Мир Божеской справедливости и мир человеческой этики стоят далеко друг от друга, создавая пространство для «Страха и трепета» Кьёркегора. Или, как однажды Кафка выразился в своем дневнике: «Нереально и совершенно невозможно по здоровью для туберкулезного человека иметь детей. Отец Флобера был туберкулезником. Выбор: или легкие ребенка издают хрипы – очень приятная музыка для докторского уха, прислоненного к груди пациента, – или он становится Флобером. Переживания отца во время консультации у врача происходят на пустом месте». Какая ужасная безнадежность звучит в этих словах – «на пустом месте». Они напоминают один демонический гимн, которого Кафка в действительности не знал. В то же время Иов говорит прямо, без обиняков; когда он борется против Бога, то никакие выражения не имеют такой силы, чтобы Его оскорбить.
Книга Иова, 9: 11-19.
Вот, он пройдет предо мною, и не увижу Его; пронесется, и не замечу Его.Возьмет, и кто возбранит Ему? Кто скажет Ему: «Что ты делаешь?»БогЭто тот самый суд, которому К. в «Процессе» не может противостоять; или джентльмены из «Замка», которые не дают никому говорить и прикрываются от суда просьбой, которая не влечет за собой никакой ответственности и приносит очень мало пользы.
Книга Иова:
Если этого поражает Он бичом вдруг, то пытке невинных посмеивается.Земля отдана в руки нечестивых; лица судей ее Он закрывает. Если не Он, то кто же?Хотя бы я омылся и снежною водою и совершенно очистил руки мои,То и тогда Ты погрузишь меня в грязь, и возгнушаются мною одежды мои.Ибо Он не человек, как я, чтоб я мог отвечать Ему и идти вместе с Ним на суд!Нет между нами посредника, который положил бы руку свою на обоих нас.Да отстранит Он от меня жезл Свой, и страх Его да не ужасает меня;И тогда я буду говорить, я не убоюсь Его; ибо я не таков сам в себе.Решение в Книге Иова приходит позже, когда Господь отвечает из бури: «Где был ты, когда я полагал основания земли? Скажи, если знаешь». Но, несмотря на это, гетерономия между Богом и человеком еще более усилилась. Таким образом, божеское право и человеческое должны быть дифференцированы. Книга Иова заканчивается гимноподобным описанием двух чудовищ, двух монстров – Бегемота и Левиафана, чья красота, непосредственно исходящая из человеческого, восхваляется. «Оставляет за собой светящуюся стезю; бездна кажется сединою; он царь над всеми сынами гордости». Поистине прекрасно. Но парадокс, состоящий в том, что Божеский указующий жезл не годится для человека, остается неразрешенным. По человеческим меркам Бог кажется несправедливым – и рана остается. Иов в действительности находит свой путь к запредельной сфере Добра и Зла.
Не так у Кафки. Его обвинение зашло на один шаг дальше, чем обвинение Иова, хотя можно подумать, что это вряд ли возможно. Вот в чем состоял этот шаг: Бегемот и Левиафан не имеют никаких этических понятий, которые может постичь человек, но они восхваляются именно в эстетическом смысле, как создания Божий, привлекающие взгляды своею силой. У Кафки Суд, кроме всего прочего – грязный, смехотворный, презренный, коррумпированный; он заседает в комнатах предместья, работает в тупой бюрократической манере, на него смотрят как на нечто эстетически малоценное. Намерения двух авторов конечно же одинаковы. Гетерономия Бога должна быть описана как нечто неизмеримое человеческими стандартами. Поэтому сделать это крайне трудно: какими средствами изобразить бесконечное добро и непостижимый для человеческого сознания сильный и яркий свет? Кафка поясняет, каким должен быть совершенный мир, показывая его негативные стороны. По Иову Божеский мир – вместе с его чудовищами – в корне противостоит миру человеческому по меньшей мере своим величественным масштабом. Для Кафки убогость, грубость и грязь – лишь символы для того, чтобы показать свою непохожесть на других, свое противостояние реальному миру. Совершенный мир, похоже, вызывает отвращение у людей, по крайней мере у тех, которые вершат неправый суд. Эта мысль возникает с постоянной настойчивостью, но совершенный мир остается, несмотря на безобразную картину, абсолютно чистым, потому что в отношении как Кафки, так и Иова неискренность совершенно исключена.
Но Иов утешает себя мыслью о том, что Бог и человек не могут находиться на одном уровне. Кафка, однако, не утешает себя. И это выводит его за линию «теологии кризиса» Иова – Кьёркегора. Он возвращается назад к иудейской вере, в которой провозглашается: «Наш Бог один». В этих словах я вижу сильнейшее противодействие тем, кто пытается доказать, что божеские этические законы фундаментально отличаются от человеческих. Бог, совершенный мир, «высшее добро» Платона подчиняются тем же законам, что и мы, наша мораль направлена к этой же цели, которую, правда, мы не в состоянии постичь; но мы осознаем путь, который к ней ведет, и мы отказываемся признавать какую бы то ни было языческо-естественную этику, которая на самом деле гетерономна этой цели. В этом, возможно, лежит глубинное объяснение того, почему в Библии говорится о том, что человек не может представить себе образ Бога. «Теология кризиса» Иова и Кьёркегора легко поддается опасности выведения аморального или упрощенно-морального образа Бога из различия, проводимого между Ним и человеком, между совершенным и конечным, эта теология представляет Бога как скалящий зубы фетиш дикарей. Но «не надо создавать никакого мрачного образа». Даже Бегемот и Левиафан не сказали последнего слова о сущности Бога. Бог создал человека «по своему образу и подобию» – слова Ветхого Завета, к которым вернулся великий Фома Аквинский после печальной ошибки Августина: Signatum est super nos lumen vultus Tui, Domine (Яви нам светлый лик свой, Господи). И Кафка также не видел гетерономии между Богом и человеком, но только неясную и почти безнадежную путаницу, возникшую между
преисполненными злобой и ядом судами, которые вершат свои дела бюрократическим путем и в конце концов забывают о Боге.Несмотря на все эти, лишающие жизнь всякой радости, суды, которые занимают так много места в его произведениях, Кафка писал тексты, наполненные надеждой и любовью, а также спокойствием, добытым тяжелым путем – ценой тысячи страданий.
«Это не отрицание предчувствия конечного предстояния, когда заключение в тюрьму остается реальностью до завтрашнего дня, это более суровое и выразительное утверждение, что оно никогда не наступит. Все это может быть, и даже больше, чем может, необходимой основой конечного предстояния».
«Он был того мнения, что каждый человек однажды находит свою единственную дорогу к Богу, и тотчас же немедленно бывает спасен, без всякой оглядки на прошлое, и даже без всякого учета будущего».
Кафка видел перед собой мир Абсолюта не без надежды на спасение (надежды – для нас тоже!) и считал его небесполезным для нас. Того, что он однажды выразил противоположное мнение, было недостаточно для разбалансирования многих «входов» в Абсолют, который он познавал снова и снова и который я принял во внимание, чтобы описать его в биографии Кафки как периодически возникающие возможности для выбора правильной профессии, правильной женитьбы и т. д. Поэтому мне кажется, что при характеристике человека, проникнутого религией, на это следует особо указать; следует отметить также, что этот человек чувствовал железный заслон, который находился между двумя мирами – видимым тленным и совершенным запредельным, он показывал, где можно найти эти миры в любом случае – отрицает ли человек и тот и другой мир, избегает ли их, или лишь случайно упустил из виду, но в принципе знает о них и стремится к каждому из них в жажде познания.
15 марта 1922 г. Франц прочитал мне начало «Замка» [27] .
В «Замке» дано подробнейшее описание того, как определенный тип людей реагирует на окружающий мир и как люди ощущают в себе черты некоторых персонажей – Фауста, или Дон Кихота, или Жюльена Сореля, – которые спрятаны в каждом из нас, – не важно, предрасположенность ли это характера, или тоска, или составная часть личности, – поэтому в «Замке» Кафки, несмотря на всю индивидуальность характера героя, каждый читатель может увидеть себя. Герой Кафки, которого зовут просто К., проходит, как и автор, через жизнь один. Он – компонент одиночества в каждом из нас, и роман показывает это с ужасающей ясностью, словно через увеличительное стекло. Но в то же время это очень специфическое одиночество – и оно, глубоко запрятанное внутри, иногда поднимается на поверхность. К. – человек, имеющий добрые намерения. Ему не нравится его одиночество, он не гордится им, а хотел бы быть активным членом человеческого общества, вносить свою лепту в общую жизнь. Он стремится к хорошей карьере, хочет жениться, иметь семью. Но у него ничего не выходит. Становится все заметнее, как на него надвигается одиночество, и в этом нет ничего случайного, так же как нет ничего неожиданного в том, что старожилы деревни, которую К. облюбовал для себя, отходят от него. Он – чужак, и в этой деревне чужаки находятся под подозрением. Общая атмосфера отчужденности между людьми проявляется в данном конкретном случае. «Здесь никто никому не может быть товарищем». Это – особое ощущение еврея, стремящегося обрести связь с окружающими его людьми другой нации, желающего со всей силой своей души быть к ним как можно ближе, но не имеющего никакого успеха в осуществлении этой мечты.
27
Он бывал в Праге в то время, но не постоянно, а короткими периодами. В 1919 г. он несколько месяцев жил в Шелезене, недалеко от Либоха, сначала – один, потом, зимой, – вместе со мной. Там началась вторая несчастная история любви и помолвки, но очень быстро окончилась. Он написал «Письмо моему отцу». Его пребывание в Меране в 1920 г. окончилось так же быстро, как и безуспешный любовный роман. Сохранилось много писем того периода. В ту зиму он пытался найти облегчение от своей болезни, которая становилась все более и более жестокой и приводила к острым кризисам, в горном санатории в Татрах. Там он подружился с доктором Клопштоком, который также лечился в санатории. Кафку мучил кашель, он страдал от высокой температуры и прерывистого дыхания – тот самый Кафка, чьи превосходно составленные фразы и изумительные предложения требовали глубоких вдохов. Этот же злой рок сделал глухими Бетховена и Сметану, а многих художников – слепыми, будто развившиеся столь совершенно органы не выдержали перегрузок и вышли из строя. О том периоде, когда Кафка писал «Замок», мне мало известно. В моем дневнике отразилась лишь дата его первого чтения вслух – возможно, это произошло вскоре после написания романа.
Но иногда он, в обычном повествовании, затрагивает сложившуюся ситуацию вокруг еврейского вопроса и говорит об этом будто из глубины своей еврейской души. Из его рассказа можно узнать гораздо больше, чем из сотен ученых трактатов. В то же время специфическая еврейская интерпретация неразрывно связана с тем, что присуще всему общечеловеческому, без всяких исключений или нападок на другие народы. Общую религиозную концепцию Кафки я попытался дать в приложении к опубликованному варианту романа. Там есть несколько замечаний по поводу взаимосвязи романа с большинством евреев.
Первая встреча с фермерами очень характерна. К. чувствовал себя потерянным в этой деревне. Он устал. Он видит старого крестьянина. «Можно я зайду сюда ненадолго?» – спрашивает К. Крестьянин что-то невнятно бормочет в ответ. Здесь проводится параллель с тем, как евреи диаспоры предъявляют «право на оседлость». В романе есть эпизод, в котором К. спросил крайне недружелюбного учителя, можно ли зайти к нему и повидать его. Учитель отвечает: «Я живу на Лебединой улице, у мясной лавки». Автор поясняет: «Он, по правде говоря, скорее дал адрес, чем пригласил», но, тем не менее, К. сказал: «Хорошо, я приду». В этой сцене иносказательно показано, как основная нация отвергает чужаков, а евреи, с их дружелюбием, общительностью, даже назойливостью, описаны с меланхолией.