Французская сюита
Шрифт:
Он внезапно оборвал игру и, посмотрев на нее, спросил:
— Вы плачете? — Она поспешно отерла влажные от слез глаза. — Простите, музыка способна на бестактность. Моя напомнила вам о… об отсутствующем?
— Нет, что вы! — невольно призналась она. — Нет, нет, совсем не в этом дело…
Они замолчали. Он опустил крышку пианино.
— После войны я вернусь, мадам. Позвольте мне вернуться. Все несогласия между Францией и Германией забудутся… по крайней мере лет на пятнадцать. Вы откроете мне дверь и не узнаете, потому что я буду в штатском. И тогда я скажу: я… немецкий офицер, вспомнили? У нас теперь мир, счастье, свобода. И я вас увезу. Да, мы уедем вместе. И я покажу вам много разных стран. Я буду тогда известным композитором, а вы такой же
— А что будет с вашей женой и моим мужем? — спросила она, силясь улыбнуться.
Он тихонько присвистнул:
— Кто может знать, что с ними будет! Да и с нами тоже. Но я говорю очень серьезно, мадам. Я вернусь.
— Поиграйте еще, — попросила она, немного помолчав.
— Нет, не буду. Слишком много музыки ist gefahrlich… опасно. А теперь побудьте светской дамой и пригласите меня выпить чашку чая.
— Во Франции нет больше чая, mein Herr. Я могу пригласить вас на бокал красного вина с бисквитом. Как вы на это смотрите?
— С восторгом. Только прошу вас, не зовите служанку. Позвольте мне помочь вам накрыть на стол. Скажите, где скатерти? В этом ящике? Позвольте мне выбрать самому, вы же знаете, до чего мы, немцы, бестактны. Я хотел бы вот эту розовую, нет, нет, белую с цветочками, вышитыми вами, не так ли?
— Мной.
— В остальном полагаюсь на вас.
— Очень рада, — рассмеялась она. — А где ваша собака? Что-то я ее больше не вижу.
— Собака уехала в отпуск. Вы же знаете, она принадлежит всему нашему полку, всем товарищам, один из них, Боннет, переводчик, на которого жаловался ваш деревенский знакомый, забрал ее с собой. Они поехали на три дня в Мюнхен, но новости по части нашей дислокации, думаю, заставят их вернуться.
— Кстати. Раз речь зашла о Боннете, вы с ним поговорили?
— Видите ли, мадам, мой друг Боннет — человек непростой. Если до поры до времени ухаживанье могло быть для него невинным развлечением, то в случае, если муж будет ему докучать, он способен начать ухаживать со страстью, с Schadenfreude, понимаете? Он даже может всерьез влюбиться, и если женщина не достаточно серьезна…
— Об этом не может быть и речи, — отрезала Люсиль.
— Она любит этого мужлана?
— Без всякого сомнения. И хотя здесь у нас находятся девушки, которые слишком многое позволяют вашим солдатам, не думайте, что все такие. Мадлен Лабари — честная женщина и настоящая француженка.
— Я вас понял, мадам, — сказал офицер и поклонился.
Он помог Люсиль отнести ломберный столик к окну, и Люсиль поставила на него стаканы старинного хрусталя с крупными гранями и такой же графин с позолоченной пробкой. Десертные тарелки времен Первой империи украшали военные сцены: Наполеон объезжает войска, бивуак гусаров на полянке, парад на Марсовом поле. Немца восхитили свежие, яркие краски.
— До чего хороша форма! И я бы не отказался от шитого золотом доломана, как у этого гусара.
— Попробуйте печенье, mein Herr! Оно домашнее.
Он поднял на нее глаза и улыбнулся:
— Вы когда-нибудь слышали о смерчах, которые бывают в южных морях, мадам? Они представляют собой кольцо, если только я правильно понял, по краям кольца бушует буря, зато в центре полный покой; ни птица, ни бабочка в сердце смерча не могут пострадать. Вокруг них все сметается с лица земли, а у бабочки не помнется и крылышко. Посмотрите на собственный дом. На нас, сидящих и пьющих красное вино с домашним печеньем, и подумайте о том, что сейчас происходит в мире.
— Я предпочитаю об этом не думать, — печально ответила Люсиль.
Но на сердце у нее почему-то было теплее, чем обычно. И двигалась она легко и ловко, а голос, свой собственный голос, слушала, будто чужой, — он звучал на несколько тонов ниже, бархатистый, вибрирующий… Нет, она не узнавала своего голоса. Но отраднее всего ей было уединение посреди враждебного дома, непривычная безопасность: никто ее не потревожит — ни почтальон, ни гости, ни телефон. Даже часы она забыла завести утром — вернувшись, мадам Анжелье непременно скажет: «Стоит мне уехать,
и все в доме идет кувырком», — и они не могли испугать ее неожиданно важным и печальным звоном. Гроза повредила центральную электоросеть, и теперь вся страна на несколько часов лишилась и освещения, и радио. Радио молчит… какой же это отдых! Нет возможности поддаться искушению и лихорадочно ловить Париж, потом Лондон, Берлин, Бостон, водя стрелкой по едва освещенной шкале. Сейчас не услышишь проклятых невидимых голосов, мрачно вещающих о потопленных кораблях, разбившихся самолетах, разрушенных городах, сообщающих, сколько человек уже убито, обещающих новые битвы. Блаженное неведенье… До самого вечера тишина, неспешно текущее время, собеседник, легкое душистое вино, музыка, блаженство…Спустя месяц в такой же дождливый день, какой был, когда Люсиль сидела в столовой вдвоем с немцем, Марта объявила старшей и младшей Анжелье, что их спрашивают, после чего ввела в гостиную три фигуры в длинных черных плащах, черных шляпках и траурных вуалях и усадила в ожидании хозяек. Благодаря черному крепу, закрывавшему их от макушки и до пят, гостьи находились словно бы в недосягаемом погребальном склепе. В дом Анжелье редко кто приходил, и кухарка так растревожилась, что позабыла избавить вошедших от зонтиков, поэтому все трое уселись в гостиной, поставив полураскрытые зонты перед собой, и в эти чаши стекали по вуалям последние капли дождя, делая их похожими на плакальщиц, что точат слезы в каменные урны на могильных памятниках героям. Мадам Анжелье с порога гостиной внимательно пригляделась к сидящим и наконец с изумлением сказала:
— Да это же дамы Перрен!
Семейство Перрен (владельцы прекрасного сада, разоренного немцами) было «украшением своего края». Мадам Анжелье испытывала по отношению к тем, кто носил фамилию Перрен, чувства, какие испытывают члены одного королевского дома к членам другого: уверенность и покой, оттого что они люди одного круга и одних взглядов; безусловно, временные разногласия могли развести и их, но связь их пребывала прочной и неразрывной, и вопреки любым войнам и любым выходкам министров они оставались единым целым — если трон в Испании колебался, то колебался он и в Швеции. Когда нотариус из Мулена сбежал с деньгами и Перрены лишились девяноста тысяч франков, Анжелье содрогнулись от ужаса. Когда мадам Анжелье за бесценок получила землю, которая «всегда принадлежала Монморам», Перрены торжествовали. И это чувство сословного родства не шло ни в какое сравнение с тем скудным уважением, которое буржуа питали к аристократам Монморам.
С самой искренней почтительностью мадам Анжелье попросила мадам Перрен не беспокоиться, когда та при виде нее слегка приподнялась со своего места. Если в дом Анжелье входила госпожа де Монмор, хозяйка всегда испытывала досадное чувство неловкости, но относительно мадам Перрен у нее не было сомнений — та одобряла в ее доме все: и фальшивый камин, и запах погреба, и прикрытые ставни, и чехлы на мебели, и оливковые с серебряными пальмовыми ветвями обои. Приличия они тоже понимали одинаково: угощение — графин оранжада и несколько засохших печеньиц — гостья не сочтет ни жалким, ни неподобающим. Мадам Перрен увидит в нем лишнее подтверждение богатства дома Анжелье, потому как чем ты богаче, тем бережливее; гостья угадает в нем свое собственное пристрастие к экономии, свою приверженность к аскетизму, свойственные всей французской буржуазии, что черпает радость в тайных лишениях.
Мадам Перрен рассказала о героической гибели сына — его убили немцы в Нормандии, начав наступление; теперь она получила разрешение побывать на его могиле. И долго — долго жаловалась на дороговизну путешествия, и мадам Анжелье очень хорошо ее понимала. Материнская любовь и деньги — это совершенно разные вещи. Перрены жили сейчас в Лионе.
— Голод в городе страшный. Я видела, продают ворон по пятнадцати франков за штуку. Матери кормят детей вороньим бульоном. И не подумайте, что я говорю о работягах. Нет, сударыня! Речь идет о людях таких, как вы и я.