Фрау Шрам
Шрифт:
– Если смотреть на крону дерева, то одного-единственного, того самого последнего листочка не увидишь.
– Вы, мой дорогой, хотя бы в отпуске отдохните от себя самого. От этого вашего постоянного экзестирования. Ладно, пойду, а то Людочка обидится.
Арамыч встает, как кремлевские шишки на дворцовых сходках, и, не закрыв дверь, уходит.
Мне слышно, как он говорит Людмиле в коридоре, что зверски проголодался. "Нечего было столько времени там торчать".
– "Но должен же я был подготовить юношу к событиям".
– "Во-первых, он давно уже не юноша..." - "Да
Отец пришел, когда я заканчивал укладывать вещи в чемодан. Остались пара водолазок, 501-я "левис на болтах", крепко вываренные, голубая джинсовая рубашка, мини-тюбик зубной пасты, щетка, бритвенный станок и начатая обойма презервативов с несколько холодноватым и расчетливо-дипломатичным названием "визит", как бы уберегавшим испытателя продукции от чрезмерного наплыва эмоций и немедленно авансирующим отпущение грехов.
Взглянув на все это добро, затем на часы, папа сказал:
– И голову подстриженную не забудь с собою прихватить.
Предок выглядел устало; он развернул наискосок кресло, в котором только что сидел Арамыч, смахнул со стола вафельные крошки, уселся под картой Средиземноморья, залитой красным шампанским, исписанной крылатыми изречениями моих институтских товарищей и великих мира сего: "За искусство всегда либо недоплачивают, либо переплачивают", "На руках у беллетриста умирает Мнемозина", "Из всех половых отклонений самым странным является воздержание". Или вот еще - "Здравствуй, Красное море, акулья уха, Негритянская ванна, песчаный котел!" С портретом Бельмондо в роли Сирано де Бержерака на розовом пространстве, отведенном Франции, и Горбачевым у берегов неглубокого Азовского моря.
– Ну, и сколько тебе дали отпускных?
– поинтересовался он и так на пепельницу взглянул с надкусанной Арамычем вафлей, что я поспешил выбросить окурки.
– Пятнадцать штук... Вполне в них помещаюсь, - ответил я уже из коридора.
– Небось половину на шмотки истратил?
– сказал отец, когда я поставил перед ним чистую пепельницу. Он показал глазами на новенькие джинсы: - Ты ведь, как пит-буль, повзрослеешь, видно, только под самый конец жизни. Не забывай, ведь тебе после отпуска еще целый месяц жить. Опять голодать будешь? Или у меня занимать без возврата?
Когда он так со мною разговаривает, я действительно превращаюсь в юнца. Самое интересное, что, как всегда, потом он окажется прав.
Отец окинул беглым взглядом письменный стол, машинку, кресло американских ракетчиков; задал вопрос, который можно было бы не задавать:
– Пишешь?
Я хотел пожаловаться на нехватку времени, на отсутствие вдохновения и т.д. Но, прекрасно понимая, как это заденет его, ведь он столько сил в меня вбухал, редактируя мои рассказы, надеясь, что хотя бы я прорвусь в это новое время. Сказал, да, пишу, правда, пока еще в голове: складываю.
– В голове все не удержишь. Надо записывать. Спра-а-авку взя-я-ал? спросил отец с нарочито бакинским акцентом. Это было как бы последним знаком того, что он против моей поездки в Баку до президентских выборов.
Я взбесился.
Достал из бумажника справку. Громко зачитал.– Что ты злишься? Хочешь в Карабах?
– Просто мама - о справке, ты - о справке... Вон, я даже крестик снял...
Я расстегнул рубашку. Показал...
Отец отвел глаза.
– Крестик можно было и не снимать. А чьи это очки?
– Мои.
– Что так? Переусердствовал в занятиях?
Я промолчал, не рассказывать же ему с самого начала историю с Арамычем.
Отец поднимает за горлышко бутылку коньяка и считает звезды.
– Любишь ты красивую жизнь, - говорит.
Я, укладывая в чемодан последнее: американский протеин, эссе Нины, маленький пакетик мате, без которого теперь, как мне кажется, не мыслю жизни, объясняю ему, что заходил друг соседки и устроил небольшой прощальный мальчишник.
Я предлагаю ему допить коньяк; он, конечно же, совсем не против.
Надавливаю коленом на чемодан, закрываю, потом достаю одну чистую рюмку и дую в нее. Отец машет рукой.
И в самом деле - что-что, а рюмки у меня никогда не пылятся.
Мы выпили за "яхши ел"[1].
[1] Пожелание доброго пути (азерб.).
Отец закусил долькой лимона с отростком, похожим на куриную попку. Сок брызнул на водолазку, которую я недавно подарил ему на день рождения. Он щипком оттягивает ее и сбивает капли лимона.
– Вот почему я предпочитаю черный цвет, - говорит он, когда понимает, что следы все равно останутся, и просит меня, чтобы я сходил на кладбище в Баку, поклонился за него и за себя могилам предков.
Мы попробовали вспомнить, когда в последний раз были на старом еврейском кладбище в Баку. Оказывается - в восемьдесят пятом. Вздохнули. Допили бутылку.
Когда я уже закрыл дверь и остался с ключами в руке, вдруг вспомнил: надо заплатить за комнату мужу моей кузины.
На ходу отсчитываю деньги. (Отец головой качает: "Пересчитай, лишние дал".)
Стучусь к соседке.
Людмила берет деньги и просит меня на минутку задержаться. Идет в чулан. Выходит, протягивает продолговатую коробочку с трубовидным фонариком.
– Если вам не нужно, подарите в Баку кому-нибудь. Ой, а вам идет короткая стрижка.
При этих словах появляется Арамыч. Здороваясь с отцом, магистр игровой терапии кладет руку на талию Людмилы, привлекает ее к себе. Я думаю: вот он типичный жест собственника: "Мое". Вероятно, узрел в отце конкурента.
– Илья, - говорит Арамыч, - удачи тебе.
Я удивлен: он впервые назвал меня моим именем.
– Вечно тебя скоморохи окружают какие-то, - сказал отец в лифте, стоя ко мне спиной.
На улице Остужева мы встретили Людмилину дочь Аленку. Девочка возвращалась из школы со своей подругой. Увидев нас, поздоровалась и тут же смутилась; чтобы скрыть свое подростковое смущение, стала о чем-то быстро-быстро говорить подруге. Потом девочки перешли улицу и скрылись за углом дома, на котором висела вывеска дантиста. Коренной зуб был похож на дрейфующий континент стрелка указывала направление в кабинет док. Беленького - и напоминал забывчивому человечеству о давней трагедии планетарного масштаба.