Фрекен Смилла и её чувство снега
Шрифт:
— Спокойной ночи, — говорю я, поднимаясь. Он провожает меня к дверям.
— Мне н-наверняка сегодня будут сниться сны.
В этом замечании есть что-то лукавое. Я изучаю его лицо, чтобы увидеть какой-нибудь намек на то, что он смеется надо мной, но оно серьезно.
— Спасибо за сегодняшний вечер.
Одним из признаков сумятицы в вашей жизни, которую пора приводить в порядок, является тот факт, что ваша мебель постепенно начинает состоять из вещей, давным-давно одолженных вами на время. Теперь слишком поздно их возвращать, и вы лучше обреете себя наголо, чем предстанете перед их настоящим хозяином, перед этим пугалом.
На моем кассетном магнитофоне выбито «Геодезический институт». В нем встроенные
Передо мной на столе коробка из-под сигар, принадлежавшая Исайе. Я по очереди взвешиваю на ладони все предметы. Нахожу в энциклопедии Биркет-Смита «Эскимосы» раздел о наконечнике гарпуна. Это наконечник времен культуры Дорсет — 700-900 гг. нашей эры. В книге высказывается предположение, что найдено по меньшей мере 5000 таких наконечников. На побережье протяженностью 3 000 километров.
Я достаю кассету из коробочки. Это Макселл XLI-S. Дорогая пленка. Для тех, кто хочет записывать музыку.
На пленке нет музыки. На ней записан голос человека. Гренландца.
На острове Диско в 1981 году я принимала участие в исследовании влияния морского тумана на коррозию карабинов, которые используются для страховки при переходах по глетчеру. Мы просто-напросто развешивали их на веревочке, и возвращались через три месяца. Они по-прежнему выглядели надежно. Слегка поврежденными, но все же надежными. Завод указывал, что предельная нагрузка на них составляет 4 000 кг. Оказалось же, что мы можем раскрошить их на кусочки ногтем. Попав в чужой климат, они подверглись разрушению.
Такие же процессы разрушения происходят, когда теряешь свой язык.
Когда нас перевели из сельской школы в Кваанаак, у нас появились учителя, которые не могли ни слова сказать на эскимосском, и даже и не думали учить его. Они рассказали нам, что тем из нас, кто сможет стать лучше других, откроется дорога в Данию, возможность сдать экзамен и избавиться от арктической нищеты. Это золотое восхождение должно было осуществляться с помощью датского языка. Это было в то время, когда закладывалась основа политики 60-х. Которая привела к тому, что Гренландия официально стала «самым северным датским амтом» , a inuit официально должны были называться «северными датчанами» и согласно высказыванию нашего общего премьер-министра должны были «быть подготовлены к восприятию тех самых прав, какими обладают все остальные датчане».
Так закладывается основа. Потом приезжаешь в Данию, проходит полгода, и тебе кажется, что ты никогда не забудешь родной язык. Ведь на нем думаешь, вспоминаешь свое прошлое. Но однажды встречаешь на улице гренландца. Обмениваешься с ним несколькими фразами. И вдруг оказывается, что надо подбирать самые простые слова. Проходит еще полгода. Подруга приглашает тебя в «Дом Гренландцев» на Лёвстрэде. Там и обнаруживаешь, что твой собственный эскимосский можно раскрошить на кусочки ногтем.
Позже, возвращаясь, я пыталась снова его выучить. Как и во многом другом, тут я не то, чтобы очень преуспела, но и не потерпела поражение. Так примерно и обстоит дело с моим родным языком — как будто мне 16-17 лет.
К тому же в Гренландии не один язык. Их три. Человек на пленке Исайи говорит на восточно-эскимосском.
Его тон, как мне кажется, свидетельствует о том, что он с кем-то говорит. Но его не перебивают. Похоже, что он говорит в кухне или в столовой, потому что иногда раздаются звуки, похожие на стук ножей и вилок. Иногда слышен шум двигателя. Может быть, это генератор. Или шум записывающего устройства.
Он объясняет что-то важное для него. Его объяснение длинное, жаркое, обстоятельное, но случаются и долгие паузы. Во время пауз слышится шум — то ли музыка, то ли звук какого-то духового инструмента. Остатки старой
записи, недостаточно хорошо стертой.Я оставляю попытки понять, что говорят, и погружаюсь в раздумья. Говорящий не может быть отцом Исайи, тот говорил на другом диалекте.
Заканчивается фраза, и голос пропадает. Должно быть, использовалась кнопка паузы, потому что не слышно треска. Голос то появляется, то сменяется ровным шумом. А где-то на заднем плане отголоски далекой музыки.
Я оставляю магнитофон включенным и кладу ноги на стол.
Иногда я давала Исайе послушать музыку. Я ставила динамики к дивану, близко к его плохо слышащим ушам, и увеличивала громкость. Он откидывался назад и закрывал глаза. Часто он засыпал. Очень тихо он падал на бок, не просыпаясь. Тогда я поднимала его и несла вниз. Если там было очень шумно, я снова несла его наверх и укладывала на кровать. В то мгновение, когда я его укладывала, он всегда просыпался. И казалось, что в этом полусонном состоянии он, хрипловато бормоча, пытался пропеть несколько так-тов того, что он слышал.
Я закрыла глаза. Ночь. Последние рождественские гости откатили уже свои полные подарков трейлеры домой. Теперь они, лежа в постели, с нетерпением ждут послезавтрашнего дня, когда они смогут пойти в магазин и обменять свои подарки или же получить за них деньги.
Пора выпить мятного чая. Пора посмотреть на город. Я поворачиваюсь к окну. Всегда остается надежда, что пока ты сидел, повернувшись к нему спиной, пошел снег.
В этот момент раздается смех.
Я вскакиваю на ноги, выставив вперед руки. Это не нежный девичий смех. Это фантом в опере. Я просто так не сдамся.
Слышатся четыре легких удара, и начинается музыка. Это джаз. На переднем плане звучит, постепенно заполняя все, звук большой трубы. Этот звук с пленки Исайи.
Я выключаю магнитофон. Мне требуется изрядное время, чтобы снова спуститься на землю. Впасть в состояние сильной паники можно за считанные секунды. Для того чтобы прийти в себя, требуется иногда целый вечер.
Я перематываю назад и снова проигрываю последнюю часть пленки. Снова использовалась кнопка паузы. Нет никакого предупреждения, вдруг смех. Глубокий, торжествующий, звучный. Потом удары, отсчитывающие ритм. Потом музыка. Это джаз и все-таки не джаз. В музыке есть что-то эйфорическое, несвязанное. Как будто это четыре инструмента помешались. Но это иллюзия. Потому что слышна и удивительная точность. Как в номере клоунов на манеже. То, что требует самой большой точности, должно быть похоже на полный хаос.
Номер продолжается, должно быть, минут семь. Потом пленка кончается, и звуки резко обрываются.
В музыке была энергия. Неожиданный подъем, после пережитого страха, в сочельник, в три часа ночи.
Я пела в церковном хоре в Кваанааке. Волхвов я представляла себе в снегоступах, едущими на собачьей упряжке по льду. С устремленным к звезде взором. Я знала, что они чувствуют внутри себя. Им было понятно абсолютное пространство. Они знали, что находятся на правильном пути. К энергетическому феномену. Вот чем был для меня младенец Иисус, когда я стояла, делая вид, что читаю ноты, которые на самом деле никогда не понимала, а просто все учила со слуха.
Так и сейчас, в «Белом Сечении», когда прожито больше половины жизни. И наплевать, что самой так и не довелось родить ребенка. Я получаю наслаждение от моря и льда, не чувствуя себя постоянно обманутой Творцом. Новорожденный — это то, за чем следует идти, то, что следует искать — северное сияние, столб энергии во вселенной. А умерший ребенок — это жестокость.
Я встаю, спускаюсь вниз по лестнице и звоню в дверь.
Он выходит в пижаме. Нетвердо стоящий на ногах от сна.
— Петер, — говорю я. — Мне страшно. Но все-таки я пойду на это. Он улыбается, наполовину проснувшийся, наполовину сонный.