Фремен Смилла и её чувство долга
Шрифт:
– Теперь посмотри на команду. Всякий сброд. И они держатся вместе, все знают друг друга. И боятся, и не вытянешь из них, чего боятся. И пассажиры, которых никогда не видишь. Зачем они на борту?
Он откладывает сигару. Она так и не доставила ему удовольствия.
– Или взять тебя, Смилла. Я много плавал на судах в 4 000 тонн. На них, черт возьми, не было никакой горничной. Тем более такой, которая ведет себя как царица Савская.
Я беру его сигару и бросаю ее ведро. Она гаснет с тихим шипением.
– Я делаю уборку, – говорю я.
– За что он взял тебя на борт, Смилла? Я не отвечаю. Я не знаю, что ему сказать.
Только когда за мной захлопывается дверь в машинное отделение, я понимаю, каким
Верлен, боцман, стоит на средней площадке лестницы, прислонившись к стене. Проходя мимо, я непроизвольно поворачиваюсь к нему боком.
– Заблудились?
Из нагрудного кармана он достает горсточку риса и подносит ко рту. Он не роняет ни зернышка, и на руках его ничего не остается, все его движения уверенные и отработанные.
Мне. наверное, надо было бы придумать какое-нибудь оправдание, но я ненавижу, когда меня допрашивают.
– Просто сбилась с пути.
Поднявшись на несколько ступенек, я кое-что вспоминаю. – Господин Боцман, – добавляю я. – Просто сбилась с пути, господин Боцман.
3
Я ударяю по будильнику ребром ладони. Пролетев словно пуля через каюту, он ударяется о вешалку на двери и падает на пол.
Я не могу смириться с явлениями, которые рассчитаны на всю жизнь. Пожизненные заключения, брачные контракты, постоянная работа до конца жизни. Попытки зафиксировать отрезки существования и избавить их от течения времени. Еще хуже с тем, что призвано быть вечным. Как, например, мой будильник. Eternity clock. <Вечные часы (англ ) (Примея перев )> Так они его называли. Я вытащила его из приборной доски второго лунохода НАСА, после того как он полностью вышел из строя на материковом льду. Подобно американцам, он не смог выдержать 55-градусный мороз и ветер, значительно превышающий по силе бофортову шкалу.
Они не заметили, что я взяла часы. Я взяла их в качестве сувенира и чтобы доказать, что у меня не растут бессмертники – даже американская космическая программа не продержится у меня и трех недель.
На сегодняшний день они продержались уже десять лет. Десять лет, и при этом они не видели ничего иного, кроме грубости и суровых слов. Но к ним и в прежние времена предъявляли высокие требования. Говорили, что можно засунуть их в пламя паяльной лампы или сварить в серной кислоте, или погрузить на дно Филиппинской котловины, а они все равно, как ни в чем не бывало, смогут показывать время. Мне это утверждение казалось чересчур провокационным. В Кваанааке нам казалось, что ручные часы красивы. Некоторые из охотников носили их как украшение. Но нам бы и в голову не пришло жить по ним.
Это я объясняла сидящему за рулем Джилу. (Сидя в наблюдательной кабине, я сообщала, когда фирн приобретает слишком темный или слишком светлый оттенок, это означало, что он может не выдержать нас, а откроется, и земля поглотит идиотскую пятнадцатитонную американскую мечту о луне в сверкающую синим и зеленым тридцатиметровую трещину, которая, сужаясь у дна, заключает все падающее в крепкие объятия и тридцатиградусный мороз.) В Кваанааке нашим ориентиром является погода, – говорила я ему. Нашим ориентиром являются животные. Любовь. Смерть. А не кусочек механической железки.
Мне было тогда чуть больше двадцати. В этом возрасте можно лгать – можно даже лгать самому себе – с большим успехом.
В действительности, уже задолго до того времени, задолго до моего рождения европейское время пришло в Гренландию. Оно пришло вместе с расписанием работы магазинов Гренландской Торговой компании, установлением сроков уплаты долгов, церковными богослужениями и наемной работой.
Я пыталась разбить часы большим молотком. На молотке остались следы. Так что теперь я сдалась. Теперь я ограничиваюсь тем, что сметаю их на пол, где они невозмутимо электронно пищат, избавляя меня от
необходимости появляться на мостике, не умыв лицо холодной водой и не подкрасив слегка глаза.Время 2.30. Середина ночи в северной Атлантике. Около 22 часов из переговорного устройства над кроватью, без какого-либо предупреждения, кроме подмигивания зеленой лампочки, доносится голос Лукаса – вторжение в маленькое пространство.
– Ясперсен. Завтра в три часа утра вы должны подать кофе на мостик.
Только коснувшись пола, часы издают звук. Я проснулась сама по себе. Разбуженная ощущением непривычной активности. 24 часов хватило, чтобы ритм “Кроноса” стал моим. На судне в море по ночам тихо. Конечно же, работает двигатель, длинные, высокие волны ударяют о борт корабля, и время от времени форштевень разбивает 50-тонную массу воды в мелкую водяную пыль. Но это обычные звуки, а когда звуки повторяются достаточно часто, они превращаются в тишину. На мостике меняются вахтенные, где-то бьют склянки. Но люди спят.
На этом знакомом фоне теперь все в движении. Сапоги стучат по коридорам, двери хлопают, слышны голоса, звуки громкоговорителя и в отдалении гудение гидравлических лебедок.
По пути на мостик я выглядываю на палубу. Темно. Я слышу шаги и голоса, но свет не горит. Я иду в темноту.
На мне нет верхней одежды. Температура около нуля, ветер дует с кормы, небо покрыто низким и плотным слоем облаков. Гребни волн становятся видны только у самого борта, но ложбины между ними кажутся длинными, словно футбольные поля. Палуба скользкая и жирная от соленой воды. Я пригибаюсь к борту, чтобы укрыться и быть как можно менее заметной. В темноте у брезента стоит фигура. Впереди – слабый свет. Он идет из переднего трюма. Крышки люка откинуты в сторону, а вокруг отверстия установлено леерное заграждение. От двух развернутых назад грузовых стрел на передней мачте отходят два троса и спускаются в отверстие трюма. На леере кольцами разложен толстый, синий нейлоновый трос. Людей нет.
Трюм на удивление глубок, он освещен четырьмя лампами дневного света, по одной с каждой стороны. В десяти метрах подо мной на крышке большого металлического контейнера сидит Верлен. У каждого из углов контейнера находится белый ящик из стеклопластика, вроде тех, что используются для хранения надувных спасательных плотиков.
Это то, что я успеваю увидеть. Кто-то хватает меня сзади за одежду.
Я не сопротивляюсь, но не потому, что смирилась, а чтобы можно было дать более сильный отпор. В эту минуту судно накреняется на косой волне, и, потеряв равновесие, мы валимся назад в сторону пульта управления лебедками и к знакомому мне запаху лосьона после бритья.
– Идиотка, ты идиотка!
Яккельсен пытается отдышаться после напряжения. В его лице и голосе появилось нечто новое. Признаки страха.
– На этом судне те же порядки, что и в старое время. Занимайся своим делом.
Он почти умоляюще смотрит на меня.
– Убирайся отсюда. Проваливай.
Я иду назад. Он то ли шепчет, то ли кричит против ветра мне вслед.
– Ты что, хочешь оказаться в большом мокром шкафу?
Я с грохотом ударяю поднос сначала об один дверной косяк, затем о другой, потом красиво захожу и останавливаюсь, позвякивая в темноте.
Никто не обращается ко мне. Постояв так какое-то время, я делаю шаг назад и нахожу среди линеек и циркулей на столе место для чашек и сдобных булочек.
– Две минуты, восемьсот метров.
Он – лишь силуэт в темноте, но этот силуэт я прежде не видела. Он стоит, склонившись над зелеными цифрами электронного лага.
Слоеное сдобное тесто пахнет маслом. Урс – добросовестный кок. Запах улетучивается, потому что открыта дверь. В крыле мостика я замечаю спину Сонне.
Над морской картой зажигается слабая, красная лампочка, и в темноте проступает лицо Сигмунда Лукаса.