Фреон
Шрифт:
«Нужен проводник по окраинам A3 в районе „новых“ территорий южнее Коржино и берегов Тетерева. Экспедиция из четырёх человек — два охранника, переводчик, учёный-француз, исследование новых образцов аномальной флоры. Оплата согласно тарифной сетке НИИ плюс премиальные».
Я улыбнулся. Ага, ищите дураков… шкурой рисковать в Зоне с такими довесками себе дороже, а европейцы, заразы, сверху ни цента не накинут, у них отчётность иная, мол, мы вам гранты выплатили, вот и будьте добры. А премиальные свои можете в аномалию засунуть, знаем мы, сколько это по нынешним временам. Давно торчит задание в сети, желающих не нашлось. Ждут сталкеры, чтоб у француза терпение лопнуло и осерчал он, скандал в НИИ устроил, вот тогда, сто процентов, сразу и «премиальные» подрастут не по лаборантским «тарифным сеткам», а раз этак в «дцать».
И тут меня осенило. Да так хорошо, свежо осенило, что я едва не выронил ПМК, высылая подтверждение на это задание.
—
Философ что-то проворчал под нос, даже не обернувшись. А пока спать — скоро второй час ночи, а в НИИ приглашают в шесть. Довольны они очень, что Фреон подписался на это дело, и прямо с утра будут рады меня видеть, причём настолько рады, что даже «премию» обещали увеличить. Ну-ну. Посмотрим, как вы потом обрадуетесь, ребята.
— Спокойной ночи, Философ. Ложись дрыхнуть, завтра подъём рано.
На сей раз Ересь ничего не сказал, просто сменил сидячее положение на лежачее, всё так же уставился в окно. Ни тебе вопросов, куда, мол, зачем, ни привычное «а иди ты», ни ворчания. Молчит Ересь. Видел я такое… человек или перегорает, или бросает всё к чёрту, всеми правдами и неправдами выбираясь из Зоны. Посмотрим, что завтра будет. В НИИ я его, конечно, не возьму. Не внушает он учёным доверия, следовательно, на встречу с французом пойду один.
«Прости, Гриша. Нет больше моих сил. Я ухожу от тебя. Знай, что так жить нельзя. Ты предал меня, обменял на свою проклятую работу. Поэтому не злись и не обижайся — я женщина и не могу больше стареть в этой грязи и нищете, не желаю выглядеть пугалом с заштопанными чулками и старушечьими пальто. На развод я уже подала, если хочешь, дочь заберу с собой, в Москву».
Красивый у Маринки почерк. Аккуратный, округлый такой, ровный. И долго я стоял, не веря, не понимая, что это произошло, случилось, что Марина ушла. Хотя и ожидал такого. Говорили мне, что видели её в компании Васька, местного спекулянта или, точнее, предпринимателя. И в кафешку он её водил, на машине катал, и временами появлялись в доме цветы. Но, впрочем, мало ли злых языков, а цветы Маринке часто дарили — школа, ученики, там праздников хватает, то учителя день, то дата какая знаменательная. Не верил я или, точнее, не хотел верить. Ведь хорошо у нас начиналось всё, ещё в институте, ведь души я в ней не чаял, в своей красавице. И правды не видел. Никогда не видел, даже когда в глаза лезла, правда эта. Ждал, что наладится, утрясётся, слюбится, наконец… лучшим я был на курсе. Во всём первым, и, как планку взял, снижать её не собирался. Думал, за ум она меня полюбила, за успехи… и когда после дипломной поженились, как радовалась она, как глаза горели! Я-то думал, от любви, а она потом мне, много лет спустя, призналась, что другому радовалась: что москвичкой станет и в Ушлёпенск свой не вернётся. И предложение мне сразу, по окончании — оборонка, завидное место конструктора, глянулись мои дипломные чертежи главному, и… тогда же первый звоночек. Переехал я из Москвы под Красноярск, в оборонный КБ, и родителям отписал, что жильём обеспечен, работа почётная, и потому квартиру пусть не делят, а сестре целиком и отписывают. Марина, как узнала, что уезжать придётся, лицом почернела. Чего только я от неё не наслушался тогда… ну, думал, беременность повлияла, нервы, стресс, переезд. Впрочем, квартиру дали хорошую, трёхкомнатную, оклад неплохой положили, и вроде успокоилась она, обвыкла. Родила и через год даже в школу устроилась, на педагогические курсы записалась. Думал я, жизнь налаживаться начала. Как оказалось, до поры…
Завод непростой был. Случалось всякое там. И накрыло как-то во время стендовых испытаний весь наш маленький, но благоустроенный секретный городок экспериментальным топливом — взорвался опытный двигатель ещё по дороге к полигону. И не керосином его заправляли, а на редкость ядовитой дрянью. Эвакуировали быстро, не успели мы много отравы нахватать. И за город, в двухэтажные кирпичные бараки, где одна кухня на коридор и «удобства» во дворе. Летом вонища оттуда, а зимой морозы, и не как под Москвой — трескучие, крепкие. В дворовых «удобствах» намерзало всё мерзостной такой глыбой, скользко, темно, холодно. Вода с колонки за сотню метров, по зимам паяльными лампами лёд отогревали. В бараках печное отопление, а школа, считай, за два километра, дочь третьеклашку туда хоть на автобусе довозили, а обратно ей пешком приходилось. Сказать, что доставалось мне тогда от Маринки, — ничего не сказать. Да только очень я увлечён был, настолько работой своей болел, что почти и не замечал житейских неудобств, тем более начальство наше третий год обещало «к Новому году переселить в квартиры». И четвёртый год обещало. И пятый тоже. А к началу шестого, когда уже понятно было, что обещать будут и дальше, написала мне Марина записку. Кстати, в тот самый день, когда Васёк, что на трассе торговлю открыл, квартирку в Москве выбил.
Когда до меня дошло в полной мере, что мне жена написала на тетрадном листке, то не злость даже, а пустота в душе поселилась, непонимание, обида, наконец. Ненависть уже потом пришла, много позже…
Развод оформили, дочь у меня осталась — не особенно новый Маринкин жених, Вася этот, хотел чужого ребёнка удочерять, а жена бывшая, видно, настолько была коммуналкой в бараке замордована, что и возражать не стала. И не то меня до тихой, но желчной ненависти довело, что ушла, бросила, а то, что за все последующие годы ни разу к дочери не приехала, да что там, даже открытки на день рождения не прислала. Смог я потом, когда поумнел, новыми глазами на бараки эти взглянуть и жену понять. Но вот почему она с дочкой так, простить никогда не смогу.
И дочь у меня была — золото, а не ребёнок. Только что с отцом ей не повезло. Ни разу за всё время не спросила, почему у папы на столе пустые макароны на обед и почему папа так рано уходит и приходит поздно и даже вечером что-то чертит и рисует, словно ему на работе времени мало. Хозяйственная стала, молчаливая, спокойная — маленький взрослый человек. Успевала и по дому, и в школе. Только по ночам по матери тихонько так в подушку тосковала. А я работал… и работал. И ещё раз работал. Грамоты на стенки вместо обоев клеить уже можно было, когда КБ наше вместе с заводом вот так просто взяло да и накрылось. Разом.
Спать не придётся сегодня, по ходу. Снова мысли лезут, гадство это, ведь годы идут, а легче оно как-то не становится. Ни надежды, ни веры, ни радости. Говорят обычно — надо поговорить, рассказать, что на душе накипело, а не могу — противно. С кем говорить? Кому оно интересно? А те, кто выслушал бы и понял — ушли. Навсегда ушли… и не сочувствия мне нужно, не жалости, послал бы я всех жалельщиков в аномалию, причём глубокую. А чтоб вот так, как Хип — просто, легко, и правильно — «Понятно, дядь Фреон. Ничего себе — история», а Лунь бы промолчал, по плечу хлопнул и кивнул, мол, ништяк, брат, прорвёмся. Легче мне стало бы, факт, намного легче.
— Спишь, Ересь?
— Не…
— Тяпнем?
— Давай… а вообще с какой радости?
— Ну… за удачу. В Зоне она штука нужная. И… как бы тебе сказать…
— Ну, чего?
— Посадили твоего папашу, Эдик Соломатин. Вот. Хотел ещё на «долговской» базе сказать, да решил, что с тебя хватит. Новость попридержал.
И Ересь вдруг начал странно фыркать и отдуваться.
— Ты чего?
— Ну и лохи вы, блин… Ох… не могу… что тот «долган», что ты, сталкерок. Повелись на фуфло, как дебил на фантики. Ух…
— Не понял…
— Да ты ваще ничего до сих пор не понял. Я и жив только потому, что перепутали меня с тем покойным мажором. Не приняли бы за него, тот сохатый меня бы сразу к стенке определил, а так — шанец нарисовался, что вояки прилетят, и я им в ноги. Спасите, а то расстреляют, сдаюсь я. Глядишь, и вывезли бы за Периметр и, может быть, даже не посадили. Живым-то оно, сталкер, всё лучше, чем с пулей в репе. Ну, я так раньше думал.
— А теперь как думаешь?
— Теперь, веришь, по фигу. Не досталось мне правильного билета ни там, дома, ни здесь. Как Сионист Луню про меня тогда сказал — бросай этого чмыря, у него, мол, ни прошлого, ни будущего, один беспросвет, потому что такой сорт человека. Сорт, понял? И не он один меня к подонкам определил, а все абсолютно, с кем встречался. Всем начхать. Все морду воротят. И думал я, что ни хрена не так, что брешут про меня, но… по ходу, все брехать не могут. Если никому реально не нужен, то виноватых, блин, не ищи, лучше на себя со стороны глянь. Не нужен был ни матери-алкашне, ни папаше, которого даже в глаза не видел, ни тебе, и даже Лунь в команду не взял. А вместо любви там, на Большой земле, в натуре была блажь, чётко Хип тогда сказала. Ну, сталкерок, и кто я такой получаюсь? А, забей… ломы мне с тобой трепаться на эту темату. Наливай лучше, ты же вроде тяпнуть хотел.
— И что с мажором тем сделалось? — Других вопросов просто не нашлось, а молчание начало тяготить. Водка уже была налита в две железные кружки с обколотой, словно погрызенной эмалью.
— Да чё… сдох он на раз-два. Чучело… приехал в Зону типа за приключениями. Дома то ли с жиру сбесился, то ли решил перед бабой своей понтануться, типа крут. Вояки тогда всех кого не лень за Периметр пускали, ну и его тоже как будто не заметили. А он, придурок, как в Зону зашёл, так сразу и влез в какую-то хрень, только шмотья по оврагу разлетелись. Нас четверо было, он типа главный, а я и ещё два каких-то левых чёрта с понтом дела команда. Бабла у него много было с собой, ну и обеспечил он всё, пушки там, жратву. Из всех, по ходу, я один и остался — как разошлись, тех двоих я потом и не видел ни разу, не в курсе, чё с ними вообще. Ещё вопросы будут, начальник?