Фреска
Шрифт:
У профессора Шобара не было близкой родни, он не был женат. Хоть раз перенестись бы в Женеву… Но ему больше так и не представилось случая побывать там. Минуло двадцать девять лет, как он возле памятника Реформации вскрыл телеграмму и прочитал: «Родилась девочка». Снова девочка, сиречь «утлый ковчег». Теперь, когда Эдит умерла, он не обязан посылать деньги теще. Родственные связи между ними оборваны. Чего ради он должен отказывать себе в необходимом? Чтобы старуха могла покупать белила да румяна? Как спокойно спала крохотная Аннушка, когда он вернулся домой. Откуда берется то зло, что приносится в мир земной невинным младенцем? Первородный грех. Вовек не избыть его, и одно упование для человека – на милость Господню.
Епископ всего на семь лет моложе него, и видом недужен, поговаривают, будто он страдает печенью. Если болезнь, не приведи Господь, унесет епископа, ужели дорога к сану будет открыта лишь столь недостойным, как зять его? Если обстановка изменится, Ласло Куну лучше убираться на все четыре стороны, уж он лично позаботится о том, чтобы для богоотступника
Нет, не станет он впредь слать деньги Дечи. Эдит нет в живых; священники старшего поколения чураются движения за мир. Если бы им удалось собраться всем купно… У епископа больная печень, плоть его все немощнее день ото дня… А вот он, Иштван Матэ, полон сил. Сегодня ему предназначено испить до дна чашу унижения, но завтра… Сегодняшний день будет тяжек. Что, бишь, говорила эта старая мошенница Дечи? Как будто обещала уехать вечерним скорым. Такаро Надь всегда был косноязычен. Если бы спросили его совета, он указал бы на Антала Гала – хотя бы потому, что человек тот по нраву добрый и кроткий и начинал свое духовное поприще под его присмотром, по сей день в воскресных проповедях пользуется его конспектами.
Если бы вместо Аннушки Господь дал ему сына… Интересно, много ли правды в том, что Францишка рассказывала об Аннушке? Францишке всегда доставляло удовольствие возводить хулу на людей, а с тех пор как она овдовела, язык у нее стал что ядовитое жало. Впрочем, что еще можно сказать об Аннушке, кроме дурного. Удалось ли ей хоть раз за свою жизнь совершить нечто, подобающее человеку, как того требуют приличия? Даже благие ее намерения и те оборачивались во зло. Ему вспомнился давний случай: он вернулся с виноградника, а Янка в слезах встретила его у ворот. Как выяснилось, Аннушка в тот день побывала в Смоковой роще и привела домой к обеду три семейства бедняков. Михай Йоо затворился у себя в дровяном сарае и громогласно потешался там, Янка плакала и ломала руки. У подворотни околачивались какие-то оборванцы – ликом лукавы и неприветливы, – а среди этого сброда суетилась Аннушка в переднике: нарезала ломти хлеба и намазывала их жиром. Хорошо хоть, что проходимцы убрались по первому окрику, не пришлось пускать в ход палку. «Ты же сам говорил! – рыдала Аннушка. – Ведь ты же сам говорил: если брат твой голоден, накорми его!» Священник побил ее, а она повернула против него слово Господне и его же собственную проповедь. «Если брат твой голоден, накорми его…» Правда, текст; проповеди был составлен в этом духе. Но чтобы созывать в Дом голодранцев из Смоковой рощи… И тут его охватило какое-то гнетущее чувство, которое он и сам не мог бы точно определить. Снова рядом с ним была Аннушка, о которой он старался вспоминать так же редко, как об Эдит. Аннушка с вечно взлохмаченными черными космами. Так и не отыскались те серебряные подсвечники, которым она, возвратясь после занятий в воскресной школе, подала нищему. Он сердился не потому, что подсвечники были серебряные: что есть серебро – бессмысленное роскошество! – однако же… Эдит была сумасшедшая, но поступки Аннушки тоже в неменьшей степени сумасбродны.
Могло ли быть для него большее унижение перед Господом, нежели то, что он пригласил на похороны Аннушку и тещу! «Потаскуха», – едва не вырвалось у него вслух, и он содрогнулся: бранное слово пришло так естественно. Дечи была потаскухой, да и Аннушка, как видно, не лучше. Францишка видела ее в ресторанчике с каким-то мужчиной, оба ели из одной тарелки. До двадцати лет приходилось кулаками учить ее уму-разуму. II в благодарность она не придумала ничего лучше, как сбежать из отцовского дома. И с того дня за целые годы не написать ни строчки, ни слова раскаяния, ни мольбы о прощении, вроде: «Отец, я согрешила перед тобой и перед Богом, прости меня», – так нет же! Замкнулась в молчании, словно бы тем хотела доказать, что она прекрасно обходится без него и отец ей не нужен. Чего доброго, и в церковь не ходит. Наверное, малюет и малюет целыми днями; сколько он помнит – это было единственное занятие, на которое у нее хватало любви и терпения. Коринна. Как могла измыслить Эдит столь несуразное имя?
Если Аннушка приехала, то, должно быть, она прямиком направилась в Смоковую рощу – куда же иначе? Он и сам удивился силе своей неприязни: неужели он так остро ненавидит Михая Йоо? Стоило ему представить, что Аннушка обретается сейчас на улице Гонвед, что именно туда она поспешила прямо с поезда и сейчас говорит, рассказывает о себе, поминутно встряхивая черными космами, хлопочет по двору, моет посуду – и любимое вино показалось ему горьким. Когда у него был перелом бедра и ему несколько месяцев пришлось лежать в гипсе, а Янка обихаживала его, он помнит, малейшее прикосновение Янки отдавалось болью. Арпадик с ним ласков и обходителен, вот уж поистине прекрасной души человек, но как-то так получилось, что бедняге в ту пору очень много пришлось заниматься и редко удавалось навестить страдальца, разве что забежит, бывало, на минутку-другую. Аннушка – та докучала ему постоянно, днем и ночью. Скрипнет, бывало, половица, чуть слышно, будто мышь пробежала, и глядишь: Аннушка уже тут как тут, стоит возле него – босая и в ночной рубашке; перебегая через темный двор в канцелярию, она никогда не брада с собой свечу, в детстве она ничего не боялась, но зато и платья обычно не надевала, так и расхаживала полураздетая, и ему даже лежа в постели приходилось наставлять ее битьем, – а уж как мешала ему при этом больная нога!
Но Аннушка все равно приходила каждый вечер запоздно – босая и по-прежнему в одной рубашонке, – осторожно приоткрывала дверь, проскальзывала в комнату, наклонялась к нему и спрашивала: «Тебе не страшно, папа?» Срамница! Однажды он, сам не зная почему, ответил ей, что ему не страшно, ведь Господь бог хранит его. «Вот хорошо, – тотчас встрепенулась она, – тогда я больше не стану приходить». И босые ножонки ее прошлепали н двери.У епископа больная печень. Хорошо бы стать епископом. Хорошо бы еще раз увидеть Женеву. Возможно, что и сам он не так уж здоров, как ему кажется: последнее время его одолевают головокружения, и еще этот надоедливый звон в ушах… Но Всевышний хранит его, хотя – да простит ему Господь! – эта привычная фраза сейчас почему-то дается е трудом.
Аннушка сбилась с пути истинного, стезя ее неправедна и приведет ее к вечным мукам в аду. Францишка злоязычна, но сердцем чиста, а стало быть, она сподобится благодати. Несчастной Эдит все грехи отпустятся, она была среди тех, кто не ведают, что творят. Арпад – истинно праведная душа, Янка – блаженная, Жужанна – дитя невинное – все они чисты перед Богом, как чиста его душа, на что он свято уповает. Но Ласло Кун обречен на вечные муки, и Аннушка тоже. И нет им прощения свыше. Девять лет как бежала Аннушка, девять лет стены дома его не оглашались нечестивыми песнопениями в страстную пятницу, не слышно было непристойного визга и рева, никто не пачкал мебель красками, не читал безнравственных книг, не ругался непотребными словами. Ласло Кун согрешил против Господа, но прегрешения его иные. Впрочем, не суть важно: обоих их ждут кары небесные. И гнев божий да пребудет на них во веки веков.
Сегодня хоронят Эдит. Впредь он избавлен от тягостных больничных посещений, а теща не будет роскошествовать на его денежки. Если продать обручальные кольца, то можно, пожалуй, купить башмаки к зиме. Кольца принадлежат ему по праву.
Десять часов. Время к полудню. В три часа он увидит Аннушку. Францишка настаивала на том, чтобы никто из родственников не смел с ней заговаривать, но в этих вопросах он более сведущ. Конечно, грешника ждет кара, но Господь милостив к раскаявшемуся. Если Аннушка раскается в содеянном и попросит у него прощения, он простит свою дочь, как повелевает закон божий и долг пастыря. Под родительский кров ей, конечно, путь все равно заказан, ни единой ночи нельзя ей провести здесь, – да и места в доме нет, разве что поставить раскладушку в канцелярии рядом с его постелью. Впрочем, и зять его не допустит, чтобы грешница переступила порог их дома, в этом вопросе мнения их совпадают. Он простит дочь, и пусть идет себе с богом. Дознаться бы, чем прогневила Аннушка Ласло Куна, за что он так невзлюбил ее.
8
Гергея не было дома. Ласло Кун знал, что в эту пору дня сосед обычно бывает занят работой на другом склоне холма: туда прибывают подводы из села, и Гергей вернется домой не раньше полудня, как только управится с погрузкой. Но если бы какое-то непредвиденное дело и задержало Гергея на винограднике, Ласло Кун тотчас повернул бы обратно; сегодня ему не вынести этой сцены: облокотись на общий с их участком забор и сдвинув на затылок изъеденную купоросом шляпу с обрезанными полями, Гергей станет подробно выспрашивать, от чего умерла его теща и какие будут похороны.
«Тишина и покой», – только что предписал ему Дюри Иемет, но это ему и самому было известно без всякого врача. Не то чтобы Гергей был слишком болтлив и назойлив, но все же приличия требуют перемолвиться словом: не повернешься спиной к человеку, коль скоро тот согласился ухаживать за их садом. Эту обузу – Гергея – тоже навязал им Анжу; если бы не пришлось выставить Анжу из дому, не надо было бы просить соседа возделывать их виноградник. Но с помощью соседа от участка все-таки есть какой-то прок: Гергей разбирается в виноградарстве и плодовые деревья обихаживает умело, ну, а заодно присматривает и за садом, чтобы урожай не растащили, так что по осени кое-что перепадает.
Он окинул взглядом сад. На мускатной сливе еще держались последние плоды, зимние сорта яблок начали набиваться соком. Груши в этом году не уродились, да и абрикосы тоже, а виноград весь сморщенный и кислый на вкус. Слишком мало выдалось за лето солнечных дней. Может, никто из домашних и не заметит, что он снял о доски ключ от сада?
Он шагнул за калитку. Легкие ботинки погрузились в песок. Раньше от калитки в глубь сада вела выложенная кирпичом дорожка, но во время войны кирпичи порастащили, и теперь приходилось шагать по рыхлой бровке. Калитку он закрыл на засов, после чего не спеша поднялся к вершине холма, где стоял небольшой навес: четыре деревянных столба и крыша из дранки, а под навесом – крохотный открытый очаг. Печурку растащить не сумели, потому что Анжу скрепил кирпичи цементом. До войны сюда приходили жарить свинину на открытом огне и под навесом укрывались, если вдруг застигала гроза.
Ласло Кун открыл склянку с лекарством, зачерпнул воды из колодца и отлил в деревянный ковш: ковш этот когда-то в давние времена вырезал Анжу, и теперь он висел, прикрепленный цепочкой к срубу. Прежнее ведро десять лет назад забрали солдаты; ведро повесили новое, а ковш никому не понадобился. Когда он впервые попал в дом священника, Янка пила из этого ковша, а потом поставила и аккуратно обтерла полотенцем в красную полоску. Он проглотил пилюлю, лекарство оказалось безвкусным. Он сел, снял ботинки, высыпал из них песок. Отсюда, с вершины Кунхалома, окрестности были как на ладони; на шоссе у подножия холма еще раз показалась машина Дюри Немета, мелькнула и скрылась за поворотом.