Фронтовые разведчики. «Я ходил за линию фронта»
Шрифт:
При форсировании Днепра от разведроты осталось меньше трети, но тут и так было ясно, что разведка первой пойдет захватывать плацдарм через реку. Весной сорок пятого мы, разведчики, как правило, действовали как штурмовая группа, обычных «стандартных разведпоисков» уже было мало. Нередко были случаи, когда пехота не могла выполнить поставленную задачу, и сразу подключали к делу дивизионную разведроту. Например, хорошо запомнился случай, когда с горки нашу пехоту крепко и надолго прижал одиночный немецкий пулемет и стрелки залегли. Мы там рядом находились, «по своим делам». Нас попросили: «Разведка, разберитесь!» Зашли с тыла. Пулеметчик, видимо, нас почувствовал, перевернулся на спину и завопил: «Братцы, не убивайте! Я свой!» Оказался власовец. Командир нам не дал его прикончить, власовца отвели в штаб.
— В обычном бою разведрота в плен брала?
— Твердой установки не было, все по определенным обстоятельствам. Могли просто в зубы дать, а могли, в исключительных случаях, действуя по обстановке, и пострелять всех пленных на месте к такой-то матери. Если речь не шла о нужном «языке» или
В последний год войны нам довелось неоднократно освобождать лагеря военнопленных. Наши военнопленные все изможденные, измученные, «живые скелеты», мы их жалели, сразу давали им все свои консервы, хлеб, табак. А рядом бараки с пленными французами. Все французы здоровые, сытые, загорелые, даже, как выяснилось, в лагере в футбол между собой играли. Зашли к ним, лежат на стеллажах посылки со жратвой из Международного Красного Креста. Какой-то «свой французский аппарат для варки самогона» стоит в углу. Мы удивлялись…
— Сталкиваться в бою с немецкими танками вам приходилось?
— Один раз, на Украине, когда немецкие танки прорвались к штабу дивизии, нам пришлось идти в последний заслон. У каждого разведчика было по две противотанковых гранаты. Но в тот день нам повезло, в самый критический момент, когда казалось, что уже все, «приехали, станция Вылезай», и сейчас наши кишки намотает на траки, нас удачно и метко прикрыла наша ПТА.
— В последний год войны разведчикам стало легче воевать?
— Несомненно. Война стала совершенно другой. Бой за какой-нибудь маленький немецкий городок длился от силы два часа, мы занимали населенные пункты с малыми потерями. Стало легче брать «языков», да и сами мы к тому времени стали настоящими асами разведки. Воевали мы всегда чуть навеселе, в любом городке находили бочку с вином или цистерну со спиртом. Кураж был другим, а настроение в основном боевым, приподнятым. И противник стал иным. Я не говорю о сопливых подростках из фольксштурма, которые бегали с фаустпатронами. Даже эсэсовцы стали нас «разочаровывать». Мы привыкли, что если перед нами части СС, то они будут стоять до последнего человека, как настоящая гвардия. Но помню, как в Прибалтике мы в разведке вышли к морю и с высоты наблюдали, как на берег в этот момент высаживаются наши морские пехотинцы в черных бушлатах и вступают в рукопашный бой с СС, которые держали оборону на берегу. Немцев там было на порядок больше, но когда «братишки» яростно ударили в штыки, то эсэсовцы побежали прямо на нас, с криками: «Майн гот! Шварце тодт!» Да и моральный дух немцев резко упал. Я нередко беседовал с пленными, и к середине сорок четвертого года было ясно видно, что уже «не тот немец пошел».
— Немецкий язык вы хорошо знали?
— Немецким языком я не владел в совершенстве и в основном говорил с немцами на идиш. Они меня понимали с трудом, я их — лучше.
— Вы рассказали, что мать в 1944 г. получила на вас похоронку? При каких обстоятельствах товарищи вас посчитали погибшим?
— Под Ригой, в сорока километрах от города, мы пошли в атаку, рядом взорвался снаряд, и меня засыпало землей. Только сапоги из земли торчали. Сапоги, кстати, знатные были, хромовые. Но когда какой-то пехотинец стал снимать сапоги с «трупа», я издал звук. Меня откопали, вытащили, отправили в госпиталь. Пришел в сознание. Ничего не слышу, онемел, говорить не могу. Контузило здорово. При мне никаких документов. Постепенно дело пошло на поправку. И тут слухи по «солдатскому радио», что нашу армию перебросили в Польшу, под Варшаву. И я решил убежать из госпиталя к своим ребятам. Ушел в форме, но без каких-либо документов. Добирался на «попутных» воинских эшелонах. Войск в Польшу тогда из Латвии много перебрасывали, и найти теплушку, где славяне с радостью возьмут с собой морячка-братишку (возвращающегося на фронт из госпиталя) до очередной станции, огромного труда не составило. Приходилось только прятаться от офицеров и патрулей. Но когда до моей дивизии оставалось всего каких-то тридцать километров, на станции Минск — Мазовецкий меня сцапали, я расслабился и «зевнул» патруль. А я весь заросший, чумазый, в грязной шинели и, главное — без каких-либо документов. Привели в комендатуру на станции. Начали допрашивать, сразу стали «лепить» из меня немецкого агента-диверсанта.
Я прошу, чтобы связались с 12-й гвардейской дивизией, прямо со штабом, попросили бы кого-нибудь из разведотдела и сказали им, что разведчик, гвардии старший сержант Байтман, просит подтвердить его личность. И что даже комдив меня лично знает и, скорее всего, должен помнить мою фамилию. На мою просьбу старший лейтенант из комендатуры только ощерился: «Кто будет звонить? Я?! Я тебе, что, б…, связист?»… Ночь продержали в холодном сарае, а утром под конвоем доставили в СМЕРШ. И тут началось нечто похожее, что произошло со мной в Киеве 23.6.1941-го. Только «декорации» и форма «на начальниках» были другие. Допрос вел майор. Начал он так: «Сознавайся, сволочь, что ты немецкий шпион,
или я тебя сейчас на месте расстреляю!» Я железно стою на своем, мол, разведчик, догоняю своих, вы обязаны это проверить. В ответ — все та же «мелодия»: мат и угрозы. Заходит еще один «особняк», в чине капитана. Майор ему говорит: «Смотри, взяли этого вчера на станции, какой матерый! Как держится красиво, собака!» Капитан мне: «Откуда родом?» — «С Киева». — «Да ты шутишь, не может быть!» — «Никак нет, товарищ капитан, до войны жил на ЕвБазе». — «Да ты только погляди, земляки мы с тобой будем!» И начал меня этот капитан «гонять по киевским улицам», спрашивать, где, что и как. Я отвечал. Потом он говорит майору: «Это наш парнишка, точно свой, хлопчик с ЕвБаза, отпусти ты его, никакой он не шпион». Они еще между собой посовещались и говорят: «Свободен!» Я им: «Хоть документ какой-нибудь выпишите, меня же по дороге в дивизию, неровен час, снова ваши сграбастают!» Но «смершевцы» стали надо мной изгаляться: «Ничего, тут недалеко, из Прибалтики „зайцем“ сюда добрался, так для тебя 30 км — это раз плюнуть. Какой же ты тогда разведчик? С документом каждый дурак до своих доедет!» И когда я вернулся в роту «с того света», то ребята были потрясены, не в силах поверить, что я «восстал из мертвых».— Приказ от сорок четвертого года о возвращении моряков из действующей армии на флот вас не коснулся? Или, вообще, когда-либо поднимался вопрос об откомандировании вас с фронта на продолжение учебы в ВВМУ?
— О таком приказе я тогда и не слышал, но я не думаю, что он распространялся на бывших курсантов подготовительных отделений. Отзывали назад на флот имеющих «корабельные специальности», а я был по флотскому определению — «салага». Но на фронте мне несколько раз предлагали поехать на учебу в пехотное училище, где «офицеров-скороспелок» пекли как блины, всего за шесть месяцев, но я отказывался, считая себя исключительно «только моряком» и мечтая после войны, если выживу, вернуться в училище имени Фрунзе и стать морским офицером. Летом 1946 г. в армейском отделе кадров я получил направление на продолжение учебы в ВВМУ. Приехал в Ленинград. У Васильевского острова у стенки стоял корабль, и я вижу на нем весь свой курс. Они как раз выпускались из училища в 1946 г. Моим сокурсникам повезло, по директиве наркома флота Кузнецова и с разрешения Верховного, начиная с осени 1942 г., курсантов-моряков ВВМУ имени Фрунзе и ВВМУ имени Дзержинского целыми курсами на фронт с учебы уже не снимали, и моим товарищам дали возможность окончить в войну полный курс училища. Только два раза, в 1943-м и в 1944 году, курсантов с моего курса отправили на летнюю боевую практику на воюющие флота. Я поднялся по трапу на корабль. Меня сразу узнали, кинулись обнимать. У них ходили слухи, что на Днепре я получил звание ТСС, так сразу начали трогать награды и спрашивать: «А где Звезда Героя?» Тут появляется капитан этого корабля, и когда он увидел человека в зеленой армейской форме на палубе судна, его натуральным образом покоробило, он вальяжно ткнул в меня пальцем и презрительно воспрошал: «Что это?» Понимаете не — «кто это?», а — «что это?». Извечный антагонизм между армией и флотом… Ему ребята кричат: «Это Мишка Байтман! Наш бывший курсант, он на фронте в разведке воевал!» Капитан со скривленными губами удалился… Прихожу в училище, в канцелярии подняли мое личное дело. Говорят: «Пожалуйста, мы вас примем на учебу, только вы должны снова сдать все вступительные экзамены».
Об автоматическом зачислении на 1-й курс речь даже не шла… Я прекрасно понимал, что за годы войны забыл многое из школьной программы и после всех контузий и ранений быстро подготовиться к вступительным экзаменам я просто физически сейчас не смогу. Развернулся и поехал обратно в часть. Последние месяцы перед демобилизацией я служил в отдельной роте при Киевском училище самоходной артиллерии.
— «Дежурный вопрос» к вам, как к представителю национального меньшинства. Какими были межнациональные отношения в вашей части?
— Я в свой адрес никаких оскорблений по поводу моей национальности на войне не слышал. Если бы мне кто-то сказал слово «жид», убил бы сразу, на месте. Нервы ни к черту были. Уже после войны, дослуживая в Киеве последние армейские дни, произошел со мной один эпизод. Идет солдат мимо меня, несет доску на плече и приговаривает: «Айн, цвай, драй!» И мне показалось, что это он меня дразнит, как еврея. И я жестоко избил его. Прибежал ротный: «В чем дело? За что ты его?» Отвечаю: «Он знает». А солдат-то, оказывается, и не думал меня оскорбить, просто «маршировал» под этот «айн, цвай»… Я на войне, если говорить честно, вообще людей на нации не делил. Приходит в соседний взвод еврей, но «косит в документах под русского», но у меня не было желания подойти к нему и начать выяснять «особенности» его происхождения или причины и нюансы его «мимикрии». В роте в основном служили русские ребята, но, например, был казах Карагулов, которого мы звали Сашей, был парень с Кавказа, разведчик Шура Азаров (Ашуров), и дальше дружеских безобидных подтруниваний разговор об их национальности не заходил. Карагулов все равно сразу «вскипал»: «Вы почему разжигаете рознь между народами?!» Сашку ранило, его отправили в госпиталь, а Шура погиб. Осколок попал ему прямо в шею.
Единственное, в чем я чувствовал всю войну «двойной стандарт» в этом «нац. вопросе», — это когда дело доходило до наград. Перед каждым поиском нам обещали ордена за взятого «языка». Иногда эти обещания претворялись в жизнь. И когда разведчикам вручали награды, несколько раз меня «забывали отметить». Вся группа получает ордена, а мне — ничего. Ребята смущаются, им неудобно, а я хожу, улыбаюсь… Хотя я был старшим группы в этом поиске и лично брал «языка», но мне — ничего… После очередного такого «момента» я понял, что «ордена не для евреев», кто-то из тех, что наверху, в штабных канцеляриях, решает вопрос о награждениях и утверждает списки, такую фамилию, как Байтман, не в силах вынести своей «штабной душонкой».