Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Фронтовые записки
Шрифт:
Бой за Избытово

21 февраля 1942 годаВ шестом часу тронулись в путь. Утопая в снежной целине, шли гуськом, след в след, десять человек. Я шёл третьим. За мной тяжело двигались с тяжёлой ношей радисты Быков и Лапшин: кроме радиостанции и упаковки питания им приходилось нести своё личное оружие. Петухов и Афонин успели уже обзавестись полуавтоматическими винтовками (взамен своих карабинов) и широкими немецкими штыками в чехлах у пояса. Шли медленно, с трудом, задыхаясь, проваливаясь в снег по самый живот. Вот и опушка. Лес поредел. Знакомые, хорошо укатанные лыжни. Идущий передо мной капитан властным движением приказывает мне ложиться, сам замирает, маскируясь под какой-то заснеженной ёлочкой. То же повторяю и я — все замерли в полном молчании. В чём дело? В десяти шагах от нас на лыжне появляются ходко идущие фигуры лыжников с автоматами. Что это? Неужели немецкая разведка? Сердце бьётся сильно-сильно, буквально выпрыгнуть хочет, стараешься не шелохнуться, даже не дышать, собственное дыхание кажется недопустимо шумным. Нас, однако, явно не замечают. Наши белые масккостюмы хорошо слились со снегом. Как же быстро идут! Как после старта, если бы не готовый к бою автомат на груди у каждого. У меня автомат крепко прижат и нацелен. Сильно отталкиваясь палками, проносится первый, второй, третий… Вот четвёртый, с металлической каской на голове. Наши! Ну, конечно же, наши! Это прочёсывают опушку автоматчики батальонной разведки. Считаю… Одиннадцать, двенадцать… Все прошли… Какое же сильное сердцебиение! Никак не успокоится. Поднимаемся, пересекаем лыжню. Снова те же, теперь серые, сараи и заборы. Мы почти вышли из леса. Кругом — ни души. Останавливаемся у одинокой сравнительно небольшой ёлки. Уже совсем светло. — Здесь, — шёпотом говорит капитан Фокин. — Кто будет корректировать огонь? — указывает он на ёлку. — Давай, Афонин, лезь, — говорит комбатр Калугин. Даю Афонину свой бинокль. Быков и Лапшин сняли с себя и развёртывают радиостанцию. Я лежу в снегу с ними рядом. Остальные разведчики — полукругом, охраняют тыл и фланги. Под ёлкой стоят тихо, разговаривая почти шёпотом, Фокин, Сорокин, Калугин. Ёлка была густой и невысокой, да и Афонин был, должно быть, не из хороших наблюдателей иии корректировщиков артогня (плясун и весельчак он был отменный, на баяне играл неплохо. В своей деревне, конечно же, был «первым парнем». Здесь требовалось другое). После коротких вопросов снизу и ответов Афонина из густоты ёлки можно было сообразить, что видит он удовлетворительно ближайшие две деревни: Нижнюю и Верхнюю Сосновки, похуже — скрытое утренней дымкой расположенное дальше по шоссе Избытово. Видит также, как усеяно поле бойцами нашего пехотного батальона, и как немцы ведут по ним «откуда-то» огонь из миномётов и пулемётов. — Больше всего из средней деревни бьют, — отвечал в раздумье и неуверенно Афонин, — плохо видно что-то. Командиры внизу вполголоса советовались, в полный голос непристойно ругались. — Связь готова? — спросил капитан Фокин. — Есть связь с третьей батареей, — уверенно и чётко отвечал сидящий на коленях перед радиостанцией Быков. — Давай, командуй! — приказал капитан Калугину. — Шрапнелью… шрапнелью… прицел… угломер… трубка, — понеслись команды. — Батареей огонь! Далеко в лесу ухнуло. Прошли секунды, и шрапнель, разрезая со свистом воздух, пронеслась высоко над нашими головами. Недолёт и влево разорвались. — Прицел… трубка… вправо, десять… батарее огонь, — снова понеслись команды. Опять гул и свист снарядов. — Клевки! — говорит сверху Афонин. Залпы идут один за другим. Перестали стрелять шрапнелью, перешли на гранаты. — Левая деревня горит, вся в огне, — сообщает с ёлки Афонин. — Вызывай первую батарею — позывные «Сокол», — приказывает капитан Быкову. — Есть «Сокол», — чётко отвечает Быков. — Откроем огонь двумя батареями, — говорит капитан. Снова и снова летят над головой снаряды. За несколько секунд слышишь их приближение, быстро нарастающий гул, переходящий в шипящий свист. Машинально считаешь по глухому уханью разрывы. Уже кончили стрелять по Сосновке, перенесли огонь батарей на Избытово. Поднялось солнце. Я лежал в снегу рядом с Быковым, глядел на его молодое, открытое, несколько взволнованное лицо, в душе радовался за него, наблюдая исключительную чёткость в приёме и передаче им команд, представляя Быкова на его обычном месте в радиорубке эскадренного миноносца «Сердитый», потопленного при налёте германских штурмовиков в серых водах Балтийского моря. Рассказывал он, что случилось это чуть ли не при тридцатом массовом налёте авиации на миноносец недалеко от острова Эзель в августе сорок первого года. От осколочного ранения навсегда остался у старшего радиста Быкова глубокий шрам, идущий от подбородка на шею. Копошились в голове также другие, печальные мысли. Думал я о том, что где-то там рвущиеся, притом в большом количестве, наши снаряды приносят сейчас физическую боль, смерть и разрушение. Кому? Знаем ли мы это? Может быть, от них страдают сейчас не столько немецкие солдаты, сколько в ужасе выбегающие из домов русские, жители тех изб, пламя и чёрный дым от которых видны даже отсюда, с места, где я лежу. Какая ужасная, бессмысленная и беспощадная штука война! В душе моей росло удивление: как мог я раньше любить артиллерийское дело, особенно искусство управления огнём, как мог самозабвенно, чуть ли не наизусть учить ПАС

№ 3* (* ПАС — Правила артиллерийской стрельбы на море), радостно вдыхая полной грудью воздух, смотреть в окуляр орудийной панорамы, в бинокль или в стереотрубу, наблюдая играющие на солнце сказочно белые барашки волн около учебного щита, буксируемого за маяком Скрыплева «Ильёй Муромцем» или «Добрыней Никитичем», видеть вздымающиеся перед щитом всплески, ликовать от прямых попаданий, слушать, как музыку, залпы тяжёлых морских орудий?! Как мог я это любить, и как разительно отличается это солнечное далёко от сурового и злого настоящего! Думалось и другое: наблюдательный пункт для стрельбы выбран неудачно. ёлка невысока, слишком пушиста, да и батальон далеко от нас, вправо. Почему бы не ближе к нему расположиться? И зачем этот полушёпот при командах — кто нас здесь услышит? Почему вчера шрапнель называли кашицей, гранаты огурцами, а сегодня, во время боя, всё стали называть своими именами? На какую-то детскую игру похоже, именно на игру, если бы в голову не лезло с таким упорством представление о действительных разрывах

шрапнели и о том, что несёт с собой взрыв фугаса в деревенской рубленой избе. Да, было время, когда сияло солнце, ослепительно сверкало море в заливе Петра Великого, в бухтах Патрокл и Улисс под Владивостоком, было время, когда били стальными учебными болванками по щитам, надуваемым ветром… Теперь перешли к настоящему. И как же это тяжело, как это противно, отвратительно! — Товарищ капитан, — говорит сверху Афгонин, — вижу наших автоматчиков, бросающих в деревне ручные гранаты. Немцы погрузились на машины, уезжают по шоссе. — Бей по шоссе, перенеси огонь вперёд, отрежь им путь, — говорит капитан Калугину. Снова команды и залпы. Мои раздумья прерваны. Капитан и Калугин громко ругают Афонина. С корректировкой огня и наблюдением что-то не клеится. — Зачем этого дурака посадил на ёлку? Ничего он не умеет, — бранит Калугина Фокин. Афонин быстро спускается вниз. На ёлку приказывают забираться мне. Я поднимаюсь со снега, подхожу к ёлке, однако высказываю явное неудовольствие таким распоряжением. Ёлка очень неудобна, в деревне уже наши, и бой сильно сдвинулся вправо: кроме того, глаза Афонина ко многому уже привыкли… Внезапно резкий хлопок и разрыв мины появляется перед нашей ёлкой, метрах в сорока-пятидесяти. Второй, третий разрыв влево от нас. — Нащупывает, проклятый! — нервно говорит капитан. — Свёртывайтесь быстрее! Все двигаются вдоль лыжни, вправо по опушке. Я помогаю Лапшину и Быкову снять штыревую антенну, свернуть и упаковать рацию. Делаем всё быстро, но аккуратно, хозяйственно. Идём по глубокому снегу, догоняя своих. Останавливаемся метров через триста. Впереди на большой снежной поляне, отделяющей лес от деревни, расползлись наши пехотинцы. Взгляд задерживается на группах с шлюпками-волокушами, с пулемётами, которые тащат бойцы по сверкающей снежной целине. Утреннее солнце освещает верхушки сосен и елей. Здесь, на опушке, лес высокий и стройный, с любого дерева наблюдать удобно. Сразу прийти бы сюда! Неожиданно встречаем командира батальона, с ним человек шесть бойцов и командиров. Майор и капитан вступают в разговор с ним, идёт оживленное обсуждение, в котором я участия, к сожалению, не принимаю. Самому подойти послушать — кажется неуместным, подозвать к себе — не подзывают. Стою в сторонке со своими разведчиками и радистами, улучившими минуту, чтобы снять с плеч лямки и опустить на снег свои тяжёлые ноши. Обсуждение закончилось. Капитан подзывает меня и приказывает выбрать дерево, удобное для организации наблюдательного и командного пункта. Исполняю быстро. Все подошли к высокой ёлке, одиноко выдвинувшейся перед лесом на поляну. Давай, забирайся на ёлку, — приказывает мне капитан. — Будешь корректировать огонь вашей батареи по Избытову, а огонь первой батареи направим на Залучье. Туда сейчас первый батальон наступает. Понял? — говорит он, заключая, как всегда нецензурно, деловую часть приказа. Я вешаю свой автомат понадёжнее на одну из толстых нижних веток и приступаю к ёлке. Лезть приходится медленно: тяжёл я очень и толст, как бочка, в своём многослойном обмундировании. Но минуты идут, забираюсь всё выше и выше. Ёлка определённо удобна для наблюдательного пункта: и высока, и в меру пушиста. Выбрал я место, откуда прекрасно всё видно: и две левые деревни, и разделяющий их занесённый снегом овраг, и серая лента шоссе, и действительно, как дымкой прикрытая, какая-то третья деревня (вероятно, Избытово?), и многочисленные серые на белом фоне фигуры наших пехотинцев, небольшими группами и в одиночку разбросанные по целине на разных от жилых строений и от леса расстояниях. Я громко начинаю объяснять стоящим внизу развернувшуюся перед глазами панораму. Говорю о движении на далёкой серой ленте шоссе отдельных, по-видимому, быстро несущихся грузовых автомобилей с немцами. Людей в деревнях не видно, однако отчётливо вижу группу наших пулемётчиков на поляне, ведущих огонь про какой-то не видной, непонятной мне цели. Вырывающаяся из пулемёта струя кажется временами оранжевой или ярко-жёлтой. Двойные варежки мои, несмотря на мороз, давно уже болтаются, как на привязи, в рукавицах масккостюма,

составляющих с ним одно целое. Пальцы вцепились в бинокль, глаза устали от долгого пристального наблюдения. Очень интересно здесь, наверху, но холодно в то же время. Снизу никаких команд что-то не поступает, похоже на то, что меня даже никто не слушает. — Ну, как там? Скоро начнём стрелять? — кричу я, обращаясь к лейтенанту Калугину. — Давай-ка слезай, — отвечает он мне, — пойдём выбирать другой пункт. Два чувства одновременно овладели мною, когда я осторожно спускался с ёлки. С одной стороны — досада, что напрасно лазил, не пришлось пострелять, с другой стороны — радостное чувство, что снова на земле, чувство святого нервного напряжения. Спрыгнув с последнего сучка в снег, я в недоумении огляделся. Под ёлкой уже никого не было. Все ушли, а вот куда — неизвестно. Мимо ели, тяжело ступая след в след, шли на поляну грузные фигуры в масккостюмах с винтовками или полуавтоматами, с подсумками и ручными гранатами у пояса — по-видимому, стрелки батальона. Я обратился к ним, спрашивая, не видели ли, куда переместился командир батальона и остальные, бывшие с ним бойцы и командиры. Никто не знал. Отвечали устало и равнодушно. Несколько минут я смотрел по сторонам, пытаясь сообразить, куда же могли все пойти. Безнадёжно! Следов кругом множество, и немало по сторонам народа — как на опушке, так и в глубине леса. Больше же всего бело-серых точек на открытой поляне. Батальон подтягивался к деревне. А краснофлотцы батальона всё шли мимо меня и шли. — Куда идёте? Какая рота? — спрашивал я проходящих. Иные, то ли устало, то ли злобно посмотрев на меня, проходили, не отвечая, мимо, другие отвечали крепкой руганью в чей-то, непонятно, адрес. — Вторая рота. Подтягиваемся из резерва. В деревню идём, — ответили, наконец, мне. Вот снова мелькнул морской «краб» на чёрной меховой ушанке, выглядывающей из-под белого капюшона. «Командир взвода, может быть, роты», — мелькнула мысль, и я, пропустив ещё несколько бойцов, влился в их строй и пошел с ними. «Если деревня уже наша, одна-то, левая, очевидно, наша, то и командир батальона, и майор, и капитан — все, вероятнее всего, двинулись туда. Пойду-ка и я в деревню, преодолею с пехотинцами этот километр пути», — так думал я, медленно и с трудом шагая теперь уже по открытой поляне, с каждым шагом удаляясь от леса. Солнце стояло высоко, светило ослепительно, и это радовало, отодвигая как-то на второй план и ужасную усталость, и потребность сна, и голод. Пехотинцы шли не молча. Они переговаривались, односложно перекидываясь фразами, из которых было ясно, что и голод, и усталость, и желание курить, и общее недовольство были у них как раз на первом, а не на втором месте. — Шабаш, ребята! Закуривай! — громко крикнул кто-то впереди, при этом все, как по команде, остановились, тут же плюхнувшись в снег. Сел в снег и я, с удовольствием предвкушая минуты отдыха и перекура. Вытянувшись из леса метров на двести, цепочка растянулась. Кто лежал в снегу, кто сидел, опустив ноги в глубокие следы, и уже свёртывал цигарку. Я сидел в снегу, перекинув автомат за спину и откинувшись, рылся в кармане в поисках коробки с лёгким табаком и портсигара с тонкой папиросной бумагой. Уже извлечён табак, бумага, уже коробочка из-под чая снова спряталась в карман на своё место. Только хорошенький портсигар из светло-кремового целлулоида лежит у меня на коленях, пока я, старательно свернув и склеив слюной сигаретку, вставляю её в свой янтарный мундштук. Что это за сильный нарастающий гул приближается со стороны леса? Самолёты! Через секунды гул переходит в сплошной рёв, и, оглянувшись, вижу эти громадные чёрные птицы со свастикой на крыльях, несущиеся прямо на нас, на поляну, низко-низко, над самым лесом. Трудно, почти невозможно описать то, что произошло в следующие минуты! Лежал лицом вниз, основательно зарывшись в снег, как можно плотнее. Это помню. Пикирование и свисты летящих фугасок, глухие удары, сотрясающие землю, тоже помню. Взрывы совсем близко, чуть ли не рядом, с крупными осколками разорвавшейся бомбы, летящими надо мной. Помню. Перевёртывание в снегу (произвольное или непроизвольное — не знаю!), перемену места… Помню секунды, мгновения перерыва, когда успевал приподняться. И новые налёты, и снова пикирование, длинные пулемётные очереди по лежащим в снегу, строчки по снегу от пуль, ложащихся совсем рядом, вздымающих снег. Помню, как засыпало снегом лицо. Крики и стоны кругом, кровь на снегу, летящие вверх оторванные руки и ноги, точнее — какие-то окровавленные куски. И невиданное замирание сердца, и дрожь, и единственную, пожалуй, мысль, что всё кончено, что вот-вот пулемётная очередь «мессершмидта» перепилит меня сейчас, прошьёт живот или ноги. Сколько минут продолжались бомбёжка и безнаказанный расстрел из пулемётов? Двадцать, тридцать, сорок? Это не знаю, не помню. Кажется что-то очень долго. Как выбрался я из этого ада, как оказался в лесу? Ползком или во время перерыва? Волнами налетали то штурмующие «юнкерсы» с фугасками, то пикирующие «мессершмидты». Они чередовались — это помню отчётливо. Лыжи самолётов проносились над самой головой, чёрные тени закрывали солнце. Не ведаю, как и почему я жив остался! Только портсигар и варежки с рук пропали бесследно, да в полах шинели появилось несколько дыр и пробоин. Когда я оказался у ёлки, бывшей мне недавно наблюдательным пунктом, встретили меня двое разведчиков моего взвода. Бомбёжка ещё продолжалась, только сместилась значительно ближе к деревне. — Ну и дал жару! — сказали они, подходя ко мне. Но я не мог говорить. Руки и ноги тряслись сильной мелкой дрожью, ноги не шли, а подкашивались, слова вылетали как-то несвязно, заикаясь. Поняв моё состояние, они заботливо и сочувственно взяли меня под руки, повели недалеко, в глубину леса. Там, у ствола большой поваленной старой берёзы, были и Калугин, и радисты мои, и все остальные. Только майор и капитан, как я узнал, ушли «на базу», т. е. к батареям, штабу и обозам. Меня посадили на снег, прислонив спиной к стволу берёзы, покрытому толстым слоем снега. Смахнули на небольшом участке. Стоя передо мной, Калугин жевал губами и спрашивал — Ну как, отдышишься?..Все оживленно рассказывали, кого и где застала бомбёжка (в лесу-то было спокойнее), как угодили под прямые попадания авиабомбы оказавшиеся рядом командир взвода и политрук второй роты пехотного батальона, и что от них ничего не осталось. И мне предоставили отдыхать, дали мне и варежки — с себя по одной сняли, разные только, и я вскоре, сидя в снегу, заснул под косыми солнечными лучами, пронизывающими деревья.

Когда меня растормошили — вечером, солнце садилось, и большая часть теперь уже изуродованной поляны была покрыта тенью. — Ну как, тронемся в деревню? Отошёл, что ли? — спрашивает меня Калугин. Я поднялся. Да, отошёл, видно, только слабость и подкашивание в ногах остались. Снова в путь, снова один за другим, цепочкой шагаем по снегу. Вот и деревня, вернее, то, что от неё осталось. Домов и строений почти нет, одни догорающие пожары и пожарища: тлеющие, или обугленные, или дымящиеся ещё остатки на тех местах, где строения стояли. Правильные обугленные четырёхугольники золы, головешек и пепла. Трупов в деревне совсем нет. Есть воронки от снарядов, но и тех не так много. Сохранилось не больше чем пять-шесть изб. Одна маленькая-маленькая, в одно окошко, стоит одиноко в самом центре деревни. Во дворе находим открытую бочку с замёрзшей квашеной капустой. Ребята колют капусту, как лёд, пытаются есть. Присоединяюсь к ним и я: кислые льдинки тают во рту, обжигают его, но не насыщают. — Давай развёртывать рацию, по Верхней Сосновке стрелять будем. Видишь: немцы! — говорит мне командир батареи. Через глубокий овраг, метрах в четырёхстах от нас, не больше, — Верхняя Сосновка. Хорошо видны фигурки в темно-зелёном обмундировании, обливающие (вероятно, бензином или керосином) деревенские избы и потом поджигающие их, присаживаясь на корточки. Эти фигурки гипнотизируют нас, приковывают наше внимание, как мыши кошку. Но и от бочонка с капустой трудно оторваться. — Быков, давай связь, развёртывай скорее рацию, — говорю я. Тут же, у этой избушки, в неглубокой воронке, снова копошатся на коленях радисты. Уже темнеет. Калугин торопит, прыгая от холода, и тоже время от времени подбегает к бочке. Редкие, одиночные выстрелы заставляют немцев быть поосторожнее. Фигурки прячутся, пропадают. Совсем темнеет. — Давай, веди огонь по Верхней Сосновке, по десять снарядов на орудие, а я пойду, буду в штабе батальона, — говорит мне, собираясь уходить и ёжась от холода, Калугин. — Товарищ лейтенант, — говорю я ему, — но ведь я не знаю ни расположения нашей батареи, ни наше местонахождение. Неужели ни у вас, ни в артдивизионе нет карты местности, где мы воюем? Где Залучье, где Избытово, какая Сосновка Верхняя, какая Нижняя — об этом что, догадываться нужно? Я средний командир, теперь вон офицерским составом нас величать начинают, однако всё время какое-то недоверие, ничего не объясняют, обстановки не знаешь… — Ну, вот что, — отвечает он, смягчаясь и дружелюбно, — я покажу тебе сейчас карту. Никакого недоверия нет, ты в этом не прав, просто во всём дивизионе это единственная карта, сам на время только что выпросил её у капитана Фокина. Вот смотри! — Калугин лезет в свой планшет, достает карту, с трудом развёртывает её на ветру и морозе. — Вот Избытово, вот Сосновки, вот Хмели, а вот здесь расположена наша батарея. Понимаешь теперь тактическое обоснование боя за Избытово? Немцы цепляются изо всех сил за каждый населённый пункт, за каждый участок шоссейной дороги, они покинут, конечно, и Верхнюю Сосновку, видишь — палят её. Однако поддать им шрапнелью не мешает. Давай, разворачивайся, ночь-то нам здесь провести придётся. Я буду с командиром батальона, там, в крайней избе, а ты где думаешь устроиться? — Думаю, вот в этой избушке, — показываю я головой на смотрящую своим единственным оконцем в сторону Верхней Сосновки, — её мои ребята успели уже внутри обследовать. — Рискованно, опасно, — качает головой Калугин, пряча в сумку с планшетом карту, от которой я никак не могу оторваться, стараясь запомнить расположение и названия окружающих деревень, связывающие их дороги, ориентировку по компасу и буссоли. — Есть связь с батареей, — докладывает Быков. Калугин уходит. Открываю беглый огонь шрапнелью по Верхней Сосновке. Корректировку веду, стоя на голом, открытом всем ветрам месте. Никак не удаётся откорректировать высоту разрывов. Совсем стемнело. Шрапнель рвётся на фоне тёмного ночного неба. Конец стрельбе. По воздуху летают пылающие головешки. Людей в деревне совершенно не видно. Свёртываем радиостанцию и удаляемся в намеченную избушку. Удивительно невелика она: площадь внутри не больше восьми-десяти квадратных метров. Однако ребята успели уже слазить на чердак, «спикировали» за сеном. Весь пол теперь большим слоем сена устлан. Заделано и выбитое оконце. Смотришь и думаешь: как мало нужно человеку, чтобы быть счастливым! Но к беде беда прилипает, а к счастью, вероятно, — счастье. — Тпрру, чёрт! — слышится снаружи одновременно с прекратившимся скрипом полозьев. Это старшина Максимцев привёз нам на Полундре термос с баландой и сухари. И с какой же неподдельной, умилённой радостью смотрит он, как каждый из нас проглатывает свои полкотелка баланды, смачивает в ней сухари и хрустит ими. Сухарей по триста граммов дали. Делимся с ним впечатлениями дня, узнаём новости. Мне он говорит, чувствую, что от души и радостно осклабившись — Вас-то мы, товарищ младший лейтенант, из любого огня вытащим. Вы не сомневайтесь в этом! — Спасибо, Максимцев! Он торопится, уезжает. Поедет-то уже по шоссе, через Хмели. Спать, спать! Скорее теперь лечь, поспать устроиться.

Вскоре совсем стемнело, а по мере того, как появился слой сена на полу избушки, мои ребята валились в него и тут же засыпали. Стремился и я к этому, однако прежде пришлось распределить между всеми часы ночного караула. Каждому я определил стоять на посту по одному часу и, вырвав листок бумаги из блокнота, записал на нём часы дежурства и фамилии караульных. Положив листок на узенький подоконник, я завалился в сено у наружной стены рядом с оконцем — единственное оставшееся свободным место. Недолго успели побродить в голове моей мысли о странности ночлега: кругом пожарища от сгоревших строений, в полукилометре от нас — ярко полыхающая деревня, в ней — немцы. Есть ли охрана нашей деревни стрелками батальона? Кто знает?! Должна быть…Как добирается сейчас до батареи Максимцев — в одиночестве, на Полундре? Где находится и что делает сейчас командир батареи? Избу-то, что показывал он мне, я не приметил… Тут я заснул как мёртвый. И уши у шапки не развязывал, и ремень на поясе не ослабил, и бинокль, и полевую сумку с компасом, и автомат на ремне — не спустил с себя. Спать пришлось недолго. Разбудил часовой — Афонин. — Товарищ лейтенант, немецкий миномёт нащупывает — бьёт прямо на нас, — сказал он, растолкав меня. — Пусть бьёт, не попадут, а попадут — узнаем, — сказал я Афонину, отправляя его обратно на пост. Не подымаясь с сена, в полусне старался по разрывам мин определить, как бьёт миномёт, взял ли он нас в вилку. Разрывы ухали редко, методично. Снова забылся. Наконец, несколько разрывов пришлись совсем рядом, по-видимому, на дороге. Поднялся. Вышел. Стояла тёмная морозная ночь. На посту Лапшин, но он крепко спал, привалившись к заснеженной завалинке. Карабин стоял рядом, приставленный к стенке. Я разбудил Лапшина. Выговорил ему серьёзно и печально: ну как можно спать, зная, что отвечаешь за жизнь своих товарищей? За это в мирное-то время арест, а в военное?.. Сколько осталось до конца смены? — Двадцать минут, простите, товарищ лейтенант, только что заснул. Пошёл, посмотрел места разрыва мин. Мы не освещены, соседняя деревня, Верхняя Сосновка, совсем догорела, была тёмной. Тлелись места пожарищ. Снова в избу. На пост вскоре встал Смирнов. Чёрт его разберёт, прицельный ли огонь ведет немец из миномёта, или так беспокоит — бьёт куда попало? Заснул. Ухнуло, наконец, так грозно, что все проснулись, повскакали. Угодил под самую фасадную стенку! Вывалилась оконная рама, разворотило порядочно. Все быстро повылезали, ругаясь, на улицу, затушили загоревшееся было сено. Посмотрел на часы. Скоро начнёт светать. Спасибо, что хоть немного-то поспали! Пошли искать командира батареи. В деревне, вернее, там, где была деревня, ни души. Нет ни войск, ни охраны, ни патрулей, ни трупов. А «крайняя изба» — нежилая: остался остов разбитого, разрушенного дома, где только ветер гуляет. Вышли без строя толпой на шоссе. Стало почти светло.

На Извоз с третим батальоном

22 февраля 1942 годаГрязно-серое от частого движения шоссе ограждалось счищенным с него снегом высотой больше метра. По шоссе приближалась к нам запряжённая в розвальни вороная лошадь. Когда она поравнялась с нами, я увидел обращённое к нам суровое лицо полковника — командира бригады. Мы разбрелись, однако я успел поспешно махнуть рукою, приложив её к головному убору, отдать воинское приветствие. Полковник проехал мимо нас молча, угрюмо, на приветствие не ответил. Продолжая следить за ним взглядом, мы заметили, что лошадь свернула вправо, в Верхнюю Сосновку. «Видно, там и командир батальона, и командир батареи», — естественно, решили мы. Через полчаса мои ребята уже толпились во дворе какой-то сохранившейся избы в Верхней Сосновке, а я пробрался внутрь, где застал много командиров, в том числе и полковника, беседующего с командиром и комиссаром батальона. Неподалёку от них стоял заметивший меня Калугин. Движения в мою сторону он не сделал, подозвать к себе не подозвал, и я, потолкавшись немного, снова вышел на мороз, к ребятам. Быков и Лапшин возились у радиостанции, развернув её на снегу и настраивая для проверки. Я подошёл к ним. — Товарищ лейтенант, — сказал мне Быков, — теперь наша радиостанция работать не может. Питание село окончательно. — Ты совершенно убеждён в этом? — спросил я Быкова. — Да, рация не работает, это очевидно, и сделать что-либо я не в силах, — ответил Быков. Очень уж неприятно было докладывать об этом командиру батареи, однако пришлось. Я снова вошёл в избушку. Обошлось всё, впрочем, сравнительно блангополучно. В избе уже была развернута и приведена в готовность рация первой батареи, и командир батареи Соколов, наблюдая в бинокль из окна избушки, открывал огонь по Залучью. В это же время полковник, подозвав Калугина (приблизился вместе с ним и я), приказывал ему перейти в распоряжение третьего батальона и поддержать артогнём его наступление на деревню Извоз. Первый же и второй батальоны, сильно пострадавшие при взятии Избытова и Сосновки, будут наступать на крупный районный центр Залучье. Момент оказался подходящим. Калугин чётко и с хорошо напущенной на лицо весёлой готовностью ответил: «Есть поддержать артогнём наступление на Извоз», сумел ввернуть дальше к слову жалобу на походные радиостанции, просил об их замене. Полковник, прислушавшись и подумав, обещал объединить все рации и всех батарейных радистов во взводе управления артдивизиона, у старшего лейтенанта Лапшёва, сказал, что даст указания капитану Фокину. Мы вышли на воздух. Шрапнель из орудий первой и нашей, третьей, батарей уже гудела над лесом, свистела над головами, неслась на Залучье. К моему немалому удовольствию, Калугин приказал мне с тремя разведчиками взвода идти на батарею, готовить телефонную связь для наступления на Извоз. Сам остался, задержав с собой Быкова и Лапшина с радиостанцией. Торопливо шагая по шоссе на Хмели, мы с опаской посматривали вверх, затаивая в душе волнующий всех вопрос: а ну как снова появятся немецкие самолёты…Они не появлялись. Шли мы врассыпную. Рядом с шоссе тянулся лес. Я шёл со Стегиным, обсуждая вопрос о наших потерях телефонного провода и о неотложной необходимости пополнения этих потерь. Вот и Хмели. Сожжены лишь отдельные дома. Идём по проезжей части улицы. На душе радостно. Четвёртые сутки идут, как начали воевать; всё очень тяжело, почти кошмарно, плохо, холодно и голодно; далёким сказочным сном представляется нормальный сон, под простыней, в постели, — и всё-таки радостно: идём по освобождённой земле, нами освобождённой, по шоссе, нами отвоёванному, по деревне, в которой совсем недавно видели тёмно-зеленые фигурки в высоких (но коротких сравнительно с нашими) рыжеватой кожи сапогах, по деревне, которая казалась такой неприступно-далёкой, а вот теперь — наша. Приподнятое, радостное настроение чувствовалось у всех ребят, идущих со мною. У меня в значительной мере перебивалось оно тревожащими мыслями о порче наших радиостанций, об отсутствии запасных батарей питания, о значительной потере телефонного провода. И что будет дальше? И будем ли мы есть хоть что-нибудь сегодня?…С такими мыслями и разговорами мы, пройдя деревню, свернули в лес. Предстояло пройти тропкой, по которой недавно пробирались в лес немцы, той тропкой, что шла по широкой просеке, затем снова вступить в зону знакомого множества разбросанных трупов, пройти молодой ельник, выйти к нашей промежуточной станции. Там командир отделения Умнов, там наши остальные телефонисты. А сзади — батарея. По тропке шли гуськом. Вот уже и лес близко; в нём — трупы, к которым так тяжело и страшно приближаться. Сзади послышался быстро нарастающий рокот мотора. Мгновенно оглянулись и тут же, как по команде, упали в снег. Самолёт! Немецкий истребитель! Он нёсся прямо на нас, низко-низко по просеке и, настигая, уже строчил из пулемёта. Сердце зашло, похолодело. На мгновение мелькнуло лицо лётчика в очках, целившегося в пулемёт. Над головой снова пронеслись лыжи. Бах!.. Бах!… Прогремели тут же два одиночных винтовочных выстрела. Самолёт уже набирал высоту, дав по нам прощальную, запоздалую очередь из пулемёта. Кто же стрелял? — Ишь, скотина! Жалко, что промазал по нему, — усмехаясь, говорил разведчик Смирнов, перезаряжая и снова беря на ремень свою винтовку. Все поднялись, отряхаясь от снега. «Крепкие у тебя, друг, нервы», — подумал я, невольно вспоминая, что Смирнов один из всех нас носит в кармане орденскую книжку за участие в боях на Халхин-Голе. Не гордится, не хвастается этим, а боец примерный, отличный.…Трупы в лесу лежат всё те же, на тех же местах. Только большинство до белья раздеты, сапоги почти со всех сняты. Кто занимался этим?..Вот ельник. Вот и шалаш нашей промежуточной телефонной станции. Вползаем, охватывает тепло от костра, запах смолы и хвои. В шалаше один Колесов. Он сидит теперь уже у телефонного аппарата: радиостанцию 6-ПК забрали в дивизион, к старшему лейтенанту Лапшёву. Командир отделения связи Умнов где-то на батарее. Отдыхаем и греемся у костра. День проходит в уточнении состояния нашего имущества связи и приведении его в порядок, в сборе бойцов взвода — разведчиков и телефонистов, в разборе наших ошибок, в решении того, что делать дальше. Мучает голод. Ужасно мучает. Не было завтрака, нет и обеда…Приехал командир батареи из Верхней Сосновки. Откуда-то достал сани и лошадь. Один, сам правил. А где Быков и Лапшин с радиостанцией? Остались в деревне. Приказал отправить за ними лошадь с каким-нибудь бойцом моего взвода, вот только съездит на батарею. Вызвался Петухов. Сели вдвоём с Калугиным в сани — уехали. Вечерело, когда Петухов вернулся с батареи на промежуточную. Встретил его у шалаша — Ну как, доберёшься ли до темноты в Верхнюю Сосновку, успеешь ли забрать и привезти сюда наших радистов? — Ещё как успею, товарищ лейтенант, не извольте беспокоиться! Петухов ни дороги, ни темноты не боится. Дело для дурака привычное. Карабин со мной, здесь, под сеном. Привезу их вам в лучшем виде. Н-но, милая! — Поезжай! Заскрипели полозья. Через пару минут сани и лошадь уже скрылись из глаз. Снова заполз я в шалаш. Болтаются, как на привязи, варежки в рукавицах. Греешь над костром почерневшие от огня пальцы. Темнеет. На просеке и опушке оживление. Это проходит в путь на Извоз третий пехотный батальон. Первой проходит отдельная рота автоматчиков бригады. Идут в касках, на лыжах, с автоматами на груди или, чаще, за спиной на ремне. Вот взвод разведчиков батальона. С ним командир батальона — Ривьера, таковы его позывные (фамилию его не знаю, зову, как все называли). Он молодой, худощавый, подтянутый, строгий. Разговаривая, смотрю на него с невольным уважением, далеко не малым. Ведь в его распоряжении, в его руках более семисот жизней — бойцов его батальона! Пехотинцы идут, тяжело переставляя ноги. Проходят девчонки-санитарки, проходит пулемётная рота, тянут волокуши. Совсем стемнело. Поднялся пронизывающий ветер. Снова морозно. Заползаю в шалаш к костру, но и тут неуютно, и тут продувает. Леденит уже в радиусе одного метра от костра, особенно у подваленного к веткам снега. Скоро опушка опустела. Батальон ушёл куда-то в лес. Мои ребята смылись на батарею, а может быть, ещё дальше — к обозу и тракторам пробрались. Дремлем в шалаше вдвоём с Колесовым… Ужин, как и обед, как и завтрак, — не привозили. Кто-то подходит, разговаривая, к шалашу. Узнаю по говору: это Лапшин и Быков. Возятся снаружи, снимая радиостанцию. Выползаю к ним. — А где же Петухов? — Какой Петухов? Мы с ним не встречались. Шли лесом. Еле-еле дотащились. Ноги не держат, товарищ лейтенант! Устали, промёрзли, сил нет, — говорит Быков. — Но где же Петухов? Я послал его за вами с лошадью в Верхнюю Сосновку. Ему давно пора вернуться, — говорю я, смотря на часы. Уже двенадцатый час ночи. — Как в Верхнюю Сосновку? — изумленно переглянулись Лапшин и Быков, — она ведь снова занята немцами!..Эту ночь, кошмарную ночь, проведённую вчетвером в шалаше, без охраны, — стоять на посту ни у кого сил не было, — при леденящем, прохватывающем шалаш ветре, не дающем спать, несмотря на адскую усталость, — эту ночь забыть невозможно. Где-то теперь Петухов? Почему командир батареи не захватил с собой радиостанцию и радистов? Когда заняли немцы Сосновку? Какова судьба Соколова и всего второго батальона?…Свистит ветер. Метёт снег. В лесу темно. Невдалеке — раздетые трупы и наших, и немцев. Кругом — ни души. Связи с батареей нет. Сколько ни крутили ручку телефонного аппарата, батарея не отвечает. Либо телефонист, оставив в снегу аппарат, уполз в шалаш и не слышит вызова, либо снова связь порвана. Спишь и не спишь — скорей бы рассвет…

23 февраля 1942 годаУтром пришлось идти на батарею — шагать три километра, искать Умнова и телефонистов. Еле-еле находил. Выуживал из шалашей и обоза, расположившегося сзади на просеке, невдалеке от батареи. Нашёл Калугина. Сказал ему о Петухове. — Да он здесь, вчера вечером ещё приехал, в обоз пробрался, — отвечал Калугин. Нашёл Петухова. — Чего с дурака взять, — говорил Петухов, — как выехал на шоссе, вижу наши секреты, сказали, небось! Да как покороче, не заезжал я к вам, проехал. — Ну, а доложить-то? Телефон-то на что? — Был дурак — дураком и останусь, — отвечал злобно, с матом. Умнов суетился, собирая телефонистов и имущество. — Тяните связь прямо на север, по компасу, через лес, никуда не сворачивая. Карты опять нет у меня, — говорил мне Калугин, — проверь организацию работ у Умнова, а разведчиков своих забирай — пойдём к батальону. Умнов стал жаловаться, что людей не хватает. С теми, что есть у него, не справиться. До Извоза по прямой десять-двенадцать километров будет. Командир батареи, выслушав все наши жалобы и сообщения, распорядился добавить в помощь телефонистам четырёх водителей — трактористов с наших тягачей. Всё равно ведь стоят тягачи без дела, зарывшись в снег, замаскированные лесом. Вызванные тут же трактористы выразили достаточно бурно и с густым матом своё полное незнание телефонии, неумение прокладывать связь и даже подвешивать провода. После длинных пререканий с разнообразными угрозами и бранью решено было использовать их в качестве маяков и на охране трассы. Кроме трактористов в помощь немногочисленным телефонистам попали радисты Лапшин и Быков: радиостанцию 12-РП забрали в дивизион. И снова от шалаша промежуточной телефонной станции, как от печки, потянули связь через поляну с ельником, в лес, на север. За ночь с поземкой ещё подсыпало снега, да и путь был не проторен, не обжит (лесок с трупами остался левее), тянули долго, полдня прошло, соединяли бесчисленные обрывы и повреждения провода, уже намотанного на катушки, «трофейного», набранного в лесу. Пришлось убедиться, что, удвоив, правда, наши запасы телефонного провода, Умнов не потрудился привести его в надлежащий порядок. Меня и нескольких разведчиков Калугин забрал с собой в батальон. Мы нашли его в глубине леса, значительно правее нашей телефонной трассы, километрах в двух-трёх от нас. Костров и шалашей не было. Бойцы сидели и лежали прямо в снегу. Раскинута была только одна палатка командира пехотного батальона. В момент нашего прихода Ривьера читал, стоя перед палаткой, приказ по бригаде, напечатанный на тонкой бумаге на машинке, о наступлении на Извоз третьего батальона. Ветер трепал листки приказа. Кругом сидели, стояли, полулежали, вероятно, командиры рот и взводов, много было кругом народа. Я слушал конец приказа и смотрел на Ривьеру. У него было строгое волевое лицо с тонкими чертами, жёсткие серые глаза. Роста выше среднего. Должно быть, выносливый и, по-видимому, умный, решил я. Закончив чтение приказа, он, сложив

его, добавил от себя какие-то не воспринятые мною краткие частные распоряжения и патриотические призывы. Понял я только, что путь предстоит лесом через деревни Большое и Малое Старо, занятые немцами. Впереди пойдут отдельная рота автоматчиков и батальонная разведка. — Поднимайте батальон вперёд! — закончил он. Все зашевелились и постепенно стали приходить в движение. — Подворачивай сюда свою связь, веди её по следам батальона. Сам не отставай от Ривьеры, твоё место впереди, — сказал мне командир батареи, собираясь, видно, тоже двигаться с батальоном, с его штабом и командиром. Боже мой! Телефонисты углубились в лес уже километра на два и совершенно в ином направлении, чем путь, выбранный батальоном. Как же поступить? Повернуть линию связи сюда, под углом в девяносто градусов, — излишняя трата проводов, которых может быть в обрез, а может и не хватить! Свернуть связь, смотать на катушки — трата сил и времени, они тоже в обрез! Решаю смотать проложенную линию опять на катушки, направляю двух разведчиков с этим приказанием вперёд, к Умнову и телефонистам. — Знаешь, что? — говорит мне Калугин. — Твой Умнов как командир отделения связи не годится. Я решил разжаловать его в рядовые телефонисты. Кого предлагаешь вместо него назначить? — Стегина, — отвечаю я, и мы кратко обсуждаем это. Я говорю о деловитости и аккуратности Стегина, отмечаю его хорошие хозяйственные качества. Калугин соглашается. Приходится догонять посланных разведчиков, собирать взвод и сообщать о замене Умнова Стегиным. Тут же происходит очень краткая и условная приёмка и передача имущества связи и людей. Отдаю устный приказ о прокладке линии на Извоз по новому направлению. Судя по тому, сколь недалеко ушли мои телефонисты и как небрежно положили линию, убеждаюсь в неизбежности и правильности решения командира батареи. Да, так воевать, как начали мы, нельзя. Связь — это нервы армии. Даю последние распоряжения и указания. Шагаю по свежим следам, нагоняя батальон и ушедшего с ним опять вперёд меня Калугина. Со мной разведчики и радисты. Через каждые полтора-два километра пути оставляем живой маяк в помощь телефонистам.

В деревне Малое Старо

Тяжёлый лесной путь в снегах шёл километра три прямо, потом повернул вправо, через большой, глубокий овраг, затем опять свернул влево. Вот и выход из леса, открытая поляна, за ней — деревня. Недалеко от выхода из леса мы нашли зарывшийся в снег батальон, а на самой дорожке стояли Калугин и Ривьера. Было ещё светло. Деревня как бы спала в снегах, притягивающая и страшная в своей неподвижности и кажущемся безлюдье. Оказалось, впрочем, что она уже взята нами. Многочисленные свежие лыжни вели к ней от опушки леса через поляну. Шедшая впереди на лыжах рота автоматчиков сходу вошла в деревню, потеряв при этом около шестидесяти человек убитыми и ранеными, снятыми немцами огнём из пулемётов. Немцы бежали или, говоря иначе, уехали на машинах, по-видимому, в Извоз или в расположенные вблизи Большое и Малое Стречно, потеряв при этом, как говорили, двух человек убитыми. — Давай быстрее в деревню, там наши автоматчики, выбирай нам избу для ночлега, — сказал Калугин, ёжась от холода. Он, как я это давно заметил, был зябким, несмотря на то, что родился и жил в Омске. Пехотному батальону по приказу Ривьеры не было разрешено заходить в деревню, чтобы не демаскировать себя, запрещалось также разжигать костры и выходить из леса. Лица бойцов в большинстве своём были угрюмыми и озлобленными. Читались на них усталость, голод и холод, а впереди — смерть. Подобрав себе лыжи, опять из торчащих вдоль снежной тропки, мы двинулись в деревню. Ветер крутил на открытой поляне. Вот и первый сарай, избы. У крайней большой высокой избы с крутой лестницей в светёлку стояла стройная и сучковатая сосна, удобная для наблюдения. Мы поднялись в светёлку. Кроме стариков там была поразившая меня своей редкой русской северной красотой молодая женщина (ну, как тут не вспомнить Некрасова?!). Она была высока ростом, хорошо сложена, с крупными чертами лица, носила распущенные до пояса густые чёрные волосы. Звали её Тамарой. Избу никто ещё не занял, и я решил в ней обосноваться. Затем, взяв с собой Быкова, — нужно ли умолчать, что из всех ребят моего взвода я ему больше всех симпатизировал? — мы пошли знакомиться с окрестностями. Деревня была цела. Все ворота и калитки были закрыты и накрепко заперты. Жителей на улице видно не было. Однако герань в горшках и занавески за стёклами окон, срубленных высоко от земли, говорили о какой-то скрытой, затаившейся жизни. Пробовали стучаться — никто не открывал. Не проявляя в этом настойчивости, мы шли дальше. Наших автоматчиков — рассредоточились они или ушли куда-нибудь — тоже видно не было. Большой овраг с крутым спуском и подъёмом отделял Малое Старо от Большого. На спуске, внизу, стояла небольшая рубленая баня, топившаяся, видно, по-чёрному. Деревни были окаймлены лесом, не подходящим нигде ближе, чем на пятьсот-восемьсот метров. С левой стороны на поляне у леса стояла какая-то большая бревенчатая вышка, господствующая над лесом. Назначение её было мне непонятно. Спустились в лог (овраг), поднялись в Большое Старо. Это уже, пожалуй, крупная, богатая деревня. Высокие дома. Железные крыши. Картина та же — ни души. Удары рукоятки моего нагана открыли, наконец, нам дверь в одну большую, на пригорке поставленную, зажиточную, по-видимому, избу. Хозяевами были древний старик с седой бородой и всклокоченными волосами и старуха; та покрепче, да и помоложе. — Чёрт вас дернул прийти сюда, — набросился на нас старик, — жили бы мы жили, худо нам не было, и при немцах жить можно. Старуха усиленно останавливала его, но старик разошёлся. Я был неприятно удивлён этим: недружелюбие было явным. Поспешил кратко сказать, что ни на имущество их, ни на избу не покушаемся, к иным вразумлениям решил не прибегать. Почему? Слишком значительным и ужасным казалось переживаемое нами, чтобы пускаться в обсуждения или как-то иначе реагировать. Старик поворчал и смолк. Однако я потребовал, чтобы мне показали всю избу, светёлку, чердак и подпол. Оба отнекивались и не соглашались. Пришлось вынуть из-за борта шинели наган, молча повертеть его, посмотреть, все ли семь патронов в барабане. В подполе оказалась картошка. На чердаке — сено. Лазил к слуховому окну смотреть, как видны окрестности. Всё лес да лес. Ни Извоза, ни Большого Стречно не видно. Может быть, на крышу забраться? Да снега полно там. Стал расспрашивать — где Извоз, где Стречно, далеко ли? Отвечали неясно и неохотно. Слова не вытянешь!.. Быков сидел на лавке у двери, бледный и усталый, с зажатым между ног карабином, молчал. Как же есть хотелось! Однако ничего не попросили, не взяли, только тяжело и неотступно думали о картошке. По дороге обратно к избе, где остались наши разведчики, дважды пришлось прижиматься к домам, хоронясь от проносившихся низко над деревней самолётов. Истребители «мессершмидты», конечно. Огня они не вели, улицы деревни по-прежнему были безлюдны. Только у избы нас встретил Афонин, который сообщил, что командир батальона проводит наверху совещание, и их оттуда выпроводили. По узкой деревянной скрипучей лестнице я поднялся в светёлку. За большим столом сидел Ривьера, рассматривая разложенную на столе военно-полевую карту. Рядом с ним сидели и стояли командиры в белых масккостюмах с автоматами и без них. Из командиров я узнал старшего лейтенанта Ткаченко, с крупным суровым лицом и небольшими рыжими усами, командира отдельной роты автоматчиков, а также командира взвода разведки стрелкового батальона, нашего Калугина и некоторых других. Были там и бойцы охраны с винтовками или автоматами и с подвешенными к поясу ручными гранатами. Обсуждался план наступления батальона на Извоз. Говорил Ривьера. Он говорил уверенно и увлечённо, делая упор на тщательность подготовки наступления, на ответственность каждого за выполнение плана, на важность артиллерийской подготовки, разведки направления и о прочем в том же роде. Я стоял несколько поодаль, не имея возможности приблизиться и посмотреть карту, старался повнимательнее прислушиваться и понять план артподготовки. Командир батареи Калугин был в первых рядах, недалеко от Ривьеры. В соседней комнате временами шуршали хозяева дома, несколько раз выходила и спускалась вниз, приковывая к себе взгляды многих, Тамара. Потом она даже стояла в стороне, баюкая на руках своего младенца. Невольно я заметил, что особенно жадный и упорный взгляд часто бросает на неё старший лейтенант Ткаченко. Стало, наконец, понятным, что батальон останется в лесу, в деревню втягиваться, ввиду возможности бомбардировки её с воздуха, не будет, что наступление намечается осуществить на рассвете следующего дня, т. е. 24-го февраля, что ночью по Извозу должен вестись нашей батареей методический артиллерийский огонь. Совещание подошло к концу. Завершил его Ривьера словами: «Приказ о наступлении будет, теперь давайте подкрепимся». Вслед за этим на столе появилась белая эмалированная миска с макаронами, большая сковорода с жареным картофелем, чёрный хлеб и бутылки с водкой. Ко мне подошёл Калугин. — Связь есть? — спросил он, играя скулами в явном предвкушении еды с выпивкой. — Нет ещё. Тянут, — ответил я, думая, что совсем мало надежды оказаться приглашённым к столу командира батальона. — Давай связь, идите отсюда, — приказал Калугин, выдворяя на улицу и меня, и пробравшихся сюда рядовых моего взвода. На душе осело горькое чувство от неотступно стоявших в памяти выставленных на стол яств и давно мучившего желудок лютого голода. Темнело. Телефонистов со связью всё ещё видно не было. А ведь тянет связь Стегин — это внушало надежду. Пришлось направить в лес навстречу и в помощь телефонистам двух разведчиков своего взвода с приказанием поторопиться. Слишком ярким был только что пережитый кошмар с прокладкой связи на Хмели и к Избытову. Разведчики побрели медленно и неохотно. Снова полез на сосну, по моему приказанию, Афонин. Нужно же было до наступления темноты как-то ориентироваться, разобраться — где Извоз, где Стречно. Забрался Афонин, рассказал, что вправо за лесом чуть-чуть видны крыши домов. Должно быть, Извоз. Кругом леса да леса. Вскоре спустился. Пошли искать другую избу для пристанища и ночлега. Подыскали невдалеке по улице, в Малом Старо. Хозяйка-старуха пустила охотно, мужского населения в доме не было. Были дети, старшей девочке лет двенадцать. Рассказала, всплакнув, что зять в партизанах, а дочку расстреляли немцы. — Всё приходили к нам, спрашивали: «Любишь, любишь, помогать не смей!» А как не помогать, сердце-то не камень, еду ему за околицу ночью выносили, а то, бывало, из леса когда и домой проберется. Нашлись люди, доносили немцам. Снова приходили: «Обманываешь! — говорят, — ведь любишь, еду носишь!» Уж как отрекались, так нет, выследили. Сход собрали, на площади вон, за баней. «Что, — спрашивают, — делать с ней? Обманывает нас. Партизанам, что в лесу хоронятся, помогает». Ну, и решил сход… — старуха снова заплакала. Договорившись о ночлеге и оставив в избе отогреваться своих разведчиков, я отправился к командиру батареи. Опять скрипучая лестница с крутыми ступеньками. Народу в избе было уже значительно меньше, яств на столе не было, однако пьяный шум и пустые бутылки свидетельствовали о проведённом вечере. Тускло горела керосиновая лампа, слабо освещая светёлку. Калугин встретил меня. Был злой и пьяный. Я доложил ему о вновь выбранной избе для ночлега. — Где связь? — вместо ответа грозно спросил он. Я сказал о посланных разведчиках. Узнав, что связи ещё нет, Калугин пришёл в бешенство. Он начал кричать и, густо матерщиня, ругаться. В криках всё время летало: «расстреляю!», «к ёлке поставлю!», «под суд отдам», «чтоб к двенадцати связь была». Я вышел оттуда не только крайне утомлённым, но и в сильном нервном расстройстве. Зашёл в избу к своим ребятам. Они спали, одетые, на полу. Хозяйские дети возились на печке, старуха копошилась за перегородкой. Разбудил своего помкомвзвода Козлова. Сказал ему, что ухожу в лес разыскивать телефонистов, беру с собой двух разведчиков. Спустились с крыльца, лыж не взяли. Из оружия у меня — только наган. Пошли по знакомой лыжне, превращённой уже в тропку, через поляну, временами глубоко проваливаясь в снег. В темноте ярко светили нам щедро рассыпанные по небосводу звёзды. Приближавшийся к нам с каждой минутой лес пугал своей темнотой и жуткой неизвестностью. Не сбиться бы с пути, упаси Бог! Не перепутать бы пройденную один раз днём дорогу. Но без телефонистов и связи я не вернусь! Нельзя вернуться. Только бы не заблудиться! Так в лесу и застала нас ещё одна чёрная морозная ночь. Засыпанные снегом ели и сосны. Блуждание по тропкам. Батальон куда-то ушёл или в сторону сместился. Ни людей, ни шалашей, ни костров на пути. Время уже за двенадцать перевалило.

Бой за Извоз

24 февраля 1942 годаПоздно ночью, переправившись через лестой овраг, мы встретили, наконец, Стегина и двух телефонистов. Отвечая на мои полные отчаяния упрёки, он стал подробно разъяснять, что у намотанного на катушки телефонного провода обрыв за обрывом, приходится соединять, делать скрутки, периодически прозванивать, проверяя проложенную линию. Я убедился, что прокладывает связь он умело и надёжно, однако дело подвигается медленно из-за крайней усталости людей, темноты, снега и мороза. По расчётам Стегина, они протянут линию до Малого Старо только к утру. Решил взять на себя руководство прокладкой линии и не покидать телефонистов. Двигались шаг за шагом. Организовали охрану и проверку линии. Однако нельзя сказать, что работа заметно ускорилась. Не раз приходилось возвращаться, проверять расставленные посты, включаться в линию. Под утро наткнулся на просящуюся на полотно такую картину: артиллеристы второй батареи (лейтенанта Шароварова), идя по проложенному нами пути, на руках спускали в овраг пушку. Выпряженные лошади стояли тут же, обгладывая кору деревьев и захватывая зелёную хвою. Шума при спуске пушки, завязшей в снегу, было много. Но куда и с какой целью направлялась вторая батарея, где были её остальные оружейные расчёты, — непонятно, впрочем, нам было не до этого. Уже светало. Полночь давно минула. Когда мы вывели линию связи на поляну, было уже позднее утро. До деревни теперь, казалось, рукой подать. Убедившись, что почти всё уже сделано, я решил покинуть телефонистов и пройти вперёд. Поднялось солнце. Несмотря на морозный день, оно ласково осветило деревню и подступивший к ней лес. Вот и знакомое крыльцо с резьбой, выходящее в неогороженный двор, лыжи, валяющиеся в снегу, две ступеньки. Открываю дверь и вхожу. Впереди, у окон, за простым крестьянским столом сидят трое мужчин с обросшими лицами, один — с густой чёрной бородой. Моих ребят нет. На столе дымится большая сковорода с жареным картофелем, лежат большие краюхи чёрного хлеба. Оторвавшись от еды, все сразу повернули ко мне свои лица и тут же дружелюбно, даже с подобострастием заговорили — Заходи, товарищ начальник, заходи! Садись, откушай с нами! Старуха-хозяйка суетилась тут же. — Кто будете? — спросил я, в свою очередь, ещё раз отряхивая валенки и развязывая под подбородком тесёмки ушанки. — Партизаны мы, товарищ начальник, партизаны! — Вот этот — зять мой будет, — добавила старухъа, указывая на мужика с небольшой бородкой. Подумав немного, я, не торопясь, подсел к ним. Старуха принесла мне деревянную ложку, угостили толстым ломтем хлеба. Ели все быстро и с аппетитом, сковорода скоро опустела. Из немногословного разговора я узнал, что боевых дел за ними не водится, что партизаном себя называл только зять старухи, двое других предпочитали говорить, что они просто в лесу от немцев скрывались. Однако все из этой деревни, друзья или родственники — ясно не было. О себе говорили мало, сдержанно, не хвастались, больше старались мне угодить, величая нас избавителями, обещали, принижая голос, разоблачить здесь многих. Где же мои ребята, разведчики? Из объяснений старухи я понял, что приходил сюда командир батареи и увёл их куда-то. На время, видно: телефонный аппарат, неподключенный, стоял с краю, на печке. Вскоре я вышел на улицу, встретив тут же Калугина, Козлова и разведчиков. Связи с батареей все ещё не было, однако Калугин был трезвым и мирным. Ходили они «пикировать» за пустыми катушками нашего батальона связи, брошенными на улице телефонистами. — Давай-ка ты теперь включайся, там ещё стащить можно, — сказал мне Калугин. Я рассказал ему о встрече в избе с партизанами, и он тут же отправился доложить о них командиру пехотного батальона. Вскоре за ними пришли и увели их в штаб батальона, в избу с высокой лестницей. Главной причиной мирного настроения Калугина был, по всей вероятности, наполненный желудок, уверенность в том, что связь скоро всё же будет, и решение Ривьеры отложить наступление на Извоз на сутки. Утащив ещё несколько катушек, принадлежавших батальону связи нашей бригады, я снова оказался с разведчиками в избе партизана. Сон одолевал меня, я задремал, сидя на лавке. Когда солнце поднялось высоко, к нам пришёл Калугин. — Давай-ка собирайся, — обратился он ко мне, — сейчас к Извозу идёт батальонная разведка с партизаном, пойдёшь с ней вместе, наметишь там место для передового наблюдательного пункта, узнаешь дорогу на Извоз и местность. Я молча поднялся, тут же вышел во двор надевать и подгонять на себя лыжи. Через несколько минут вышел следом за мной Калугин. Оглядев меня, уже стоявшего на лыжах, сказал — Знаешь что, пусть лучше Козлов пойдёт в разведку, а то гляжу на тебя, ты, видно, еле на ногах держишься. Оставайся-ка, налаживай здесь связь с батареей, вечером стрелять будем. Я устало и безучастно согласился с тем, что, действительно, еле-еле на ногах стою, и что невыносимо спать хочется. Позвали Козлова. Он спал на полу избы в это время. Козлов быстро надел лыжи, взял карабин, бинокль — ему дал его командир батареи, и, расставив палки, стал спускаться на улицу, где уже собралась батальонная разведка. Мы вышли проводить их. Отправлялось пять человек: лейтенант — командир взвода разведки батальона, два его бойца с автоматами, партизан и Козлов. Вот они ловко скатились на лыжах в лог, поднялись в Большое Старо, пошли по улице к околице. Командир батареи снова пошёл в штаб батальона, к Ривьере, я вернулся в избу, где тут же свалился на пол поспать. Проснулся я часа через полтора: дверь открылась, ввалился, весь в снегу, партизан. Он громко охал, потирал бок и ногу, ругал «проклятого финна». Я вскочил и быстро подошёл к нему, спрашивая, что случилось. Поднялись бывшие тут же два бойца из моего взвода. — Проклятый финн, — рассказывал партизан, — в засаде сидел, в сугробе. Впереди шёл я, за мной ваш помкомвзвода Козлов, потом командир взвода разведки и два автоматчика. Так он пропустил нас вперед, а потом как даст очередь из автомата — так всех и уложил. Я оглянулся, гляжу — на лыжах за нами с автоматом финн несётся, глаза горят, вылупил их, аж страшно. Сперва троих, что сзади шли, снял, потом Козлов упал, так он, сволочь, ещё по лежачим очередями из автомата… А я как упал, так скорей, скорей — тут канавка была — в лес, под откос скатился, не заметил он, видно, меня, да вот разбился весь, еле добрался… — Быстро к Ривьере, бегом, доложи, — сказал я стоявшему рядом своему разведчику Смирнову. Тот выскочил из избы. — Так никого в живых не осталось? — продолжал расспрашивать я партизана. — Кроме меня, никого, — говорил он, больше охая и жалуясь, чем вдаваясь в подробности. — А как далеко отошли, где это дело случилось? — спрашивал я. Партизан пил из ковша поданную старухой воду. Через несколько минут несколько автоматчиков пришли со Смирновым и повели партизана в штаб батальона, к Ривьере. Пришёл Стегин и телефонисты. Заговорил, зазвонил телефон: наладилась связь с промежуточной, там сидели Умнов и Колесов, а через неё — с батареей. Прибежали рыскавшие где-то разведчики моего взвода: сказали, что Козлов приполз, ранен, везут в санбат. Я побежал к избе, где были Калугин с Ривьерой. Лошадь с санями, в которых лежал на спине Козлов, уже трогалась в путь к лесу. Козлов был мертвенно бледен, временами стонал, глаза были закрыты. Расспрашивать его мне не пришлось. Рассказали, что сторожевой пост наших автоматчиков на околице заметил кого-то, ползающего по снегу около леса. Пошли на лыжах, притащили Козлова. Разрывная пуля из автомата раздробила ему плечо и лопатку. Говорили, что он успел рассказать, как выскочил финн из засады и как уложил троих. Раненный, он упал, притворившись мёртвым. Финн взял его бинокль, карабин не взял, ушёл, порывшись в полупустой сумке от противогаза, полистав и выбросив на снег пустые тетради. Так с карабином и приполз Козлов к опушке леса, откуда взяли его наши автоматчики. Сходил я в Большое Старо. Увидел ветхий сарай на околице. У сарая стоял обращённый к лесу станковый пулемёт. В сарае дежурили, просматривая через щель снежную поляну и лес, два наших автоматчика. Но они были уже из другой смены, новых подробностей не узнал, посмотрел на тропку, на лес, на лыжни, вернулся обратно. Думал о Козлове и его судьбе. Ведь если в живых останется, то правой-то руки обязательно, говорят, лишится. Связывал происшедшее здесь с тем, что произошло в Москве. Калугин почти не выходил из избы, сидел наверху, в светёлке, с Ривьерой и его штабом. Отдал, однако, мне приказание: протянуть связь к сосне, что рядом с избой стояла, и до захода солнца прочесать лес перед Извозом щрапнелью. Тут, от избы к избе, тянуть связь было уже недалеко, и вскоре под сосной уже сидел телефонист с полевым аппаратом. В это время над лесом, довольно низко, летел большой немецкий самолёт, кажется, «юнкерс-88». Сидящие в лесу пехотинцы-бронебойщики стали стрелять в него, он тут же задымился, пошёл на посадку и сел на поляне у леса. Самолёт быстро охватило пламенем: то ли в бензиновый бак бронебойщики попали, то ли экипаж, видя безвыходное положение, поджёг машину. Десять автоматчиков отдельной роты старшего лейтенанта Ткаченко во главе с командиром взвода побежали на лыжах к самолёту. Я смотрел в бинокль. Четыре фигуры отделились от пылающего самолёта и заковыляли в лес. Вскоре их окружили наши автоматчики. Лётчики не сопротивлялись, по-видимому. Через несколько минут до нас долетел звук выстрела из нагана — один из немцев остался лежать в снегу. Около него что-то долго возились. Трое остальных, взятые в полукольцо автоматчиками, как могли, торопливо брели к нам, проваливаясь в снег. Когда их ввели в избу, Афонин полез на сосну, успев уже узнать, что четвёртый летчик сломал при посадке ногу с открытым переломом. Остальные трое пытались его тащить, просили автоматчиков, чтобы разрешили им дотащить его до деревни. Но лейтенант выстрелом в ухо уложил его на месте. Принесли снятую с убитого меховую куртку и меховые сапоги с отворотами. Вышел Калугин, позвал меня в избу. Снова я поднялся в светёлку. Три немца-лётчика, без головных уборов, стояли перед столом, на котором была развернута карта, вытянувшись перед Ривьерой, сидящим с другими комнадирами. Шёл допрос. Ривьера тыкал в карту пальцем, немцы сколонялись над ней, непонимающе пожимали плечами. Никто не знал немецкого языка. Немцы не говорили по-русски. — Давай, поговори с ними, ты понимаешь по-немецки, — подталкивал меня к столу Калугин. — Нет, нет, — решительно отвечал я, — ей-ей не могу говорить, ничего не понимаю, я же три-четыре слова по-немецки не склею. Калугин настаивал, я категорически отвергал это. Сумели мы понять, наконец, что лётчики везли в Германию сено, что самолёт их — транспортный, куда везли — место называли, а с какого аэродрома — показать по карте не могли, отказывались. Документов при них никаких не было: всё сожгли, должно быть. Солнце садится, скоро темнеть будет. Надо открывать огонь по Извозу. Афонин либо замёрз на дереве, либо уже слез с него. Эти соображения отрезвили Калугина, и он отпустил меня, чем я был очень доволен. — Иди, иди, прочеши огнём лес, подготовь путь для наступления батальона, снарядов не жалей, — сказал он мне. Я быстро спустился по лестнице из светёлки. Прошло несколько минут, и правее нас со свистом пронеслась шрапнель. Разорвалась высоко над лесом. Я ходил под сосной, привычно и уверенно командовал — Основное первое… Веер!.. Прицел… Угломер… Трубка…Команды повторял за мной полулежащий под сосной телефонист. — Ну, как? Что видишь? — спрашивал я ежеминутно Афонина, но тот, это было ясно, видел слишком ограниченно и мало. Расположение деревни, где-то там за лесом спрятавшейся, представлялось смутно и неясно. Наблюдательный пункт на сосне был, очевидно, неудачным, обзор с него — недостаточным. Однако другого выхода не было. Я ещё днем просил Калугина, чтобы он разрешил попробовать наблюдать с четырёхногой деревянной вышки, стоящей на полянке и возвышавшейся над лесом, но он оборвал меня словами: «Да ты что, с ума сошёл?» Больше я к нему не обращался. Может быть, с крыши дома, где мы были с Быковым, в Большом Старо, — он стоял на самом возвышенном месте деревни, — наблюдение было бы удобнее? Не знаю. Солнце заходило за лес, становилось холоднее. Я перенёс огонь батареи, кстати говоря, уже достаточно интенсивный, теперь всеми четырьмя орудиями, за лес, за деревню, на её огороды, как представлялось мне, — тщательно записывая в полевой блокнот нужные ориентиры, величину угломера, прицела, установку дистанционных трубок для стрельбы шрапнелью. В это время из избы вывели троих пленных немецких лётчиков. Они были хорошо одеты, в меховых сапогах и куртках, но головных уборов прочему-то на них не было. Мороз стоял изрядный, побольше, чем двадцать градусов. Впереди шёл высокий, с рыжими волосами, с серыми надменными глазами, с крупным носом и с тонкими породистыми ноздрями. «Баварец или саксонец», — подумал я. За ним шли два автоматчика. Его лицо было сосредоточено и серьёзно. Он пошёл по направлению ко мне, но автоматчики живо прерадили ему дорогу, показав обратно — на тропку, ведущую в лес. Он мотнул головой в знак того, что понял, повернул и пошёл по тропке, сопровождаемый автоматчиками. Вышла небольшая заминка, так как он пытался что-то сказать, объяснить, видимо, просил разрешения подождать своих товарищей, но подталкивание автоматами вынудило его двигаться к лесу по тропке. — Куда повели? — спросил я кого-то из оставшихся автоматчиков. — В штаб бригады, для допроса, — ответили мне. Следом за первым вывели двух оставшихся. Их сопровождало человек десять автоматчиков. Пленные немцы снова двинулись вперед, к сосне, у которой стоял я и сидел телефонист, передавая на батарею мои команды. Эти были с тёмными волосами, значительно ниже ростом, чем первый. В нескольких шагах от нас они остановились в недоумении: куда идти? Оглядывались на тропку, по которой повели их товарища. Автоматчики взяли их в тесное полукольцо и, показывая на лес, недвусмысленно предлагали им идти туда, подталкивая их автоматами. Несколько минут они топтались на месте, действительно, по-видимому, ничего не понимая. Но автоматчики действовали всё настойчивее. И немцы поняли. Тот, что был пониже ростом, быстро заговорил по-немецки — Ich bin Arbeiter, ich bin Arbeiter. Ich werde bei Ihnen arbeiten, — разобрал я из того, что он говорил. Автоматчики толкали их в снег. Тогда низенький быстро полез в какой-то внутренний карман куртки, вынул оттуда небольшую пачку любительских, но хорошо сделанных фотографий, стал показывать их автоматчикам. На фотографиях был снят он с женой и двумя детьми в домашней обстановке. Один из автоматчиков вырвал фотографии из его рук, швырнул их в снег, а самого сильно толкнул в спину прикладом. Тот заплакал, совсем как ребёнок, и упал головой на плечо, по-видимому более сильного духом своего товарища. Тот обнял его, стал что-то говорить ему по-немецки. Оба двинулись неуверенно, утопая в снегу по самый живот, как-то сразу обессилев, обмякнув. Один шаг, другой, третий… Автоматчики стояли молча и неподвижно. Ещё шаги. Ещё минута. — Огонь! — скомандовал кто-то. Воздух и тишину разорвал треск непродолжительной очереди из автоматов. На снегу остались два комочка. Кто-то стал собирать фотокарточки. — Не надо, не берите, — почему-то сказал я своим ребятам. Солнце спряталось. Стало темнеть. Я дал ещё несколько батарейных залпов, скомандовал «дробь», дал отбой батарее, приказал Афонину спускаться. У трупов уже копались, раздевая их, конечно, не из моего взвода ребята. Поднявшись в светёлку, я доложил командиру батареи о прекращении огня, о количестве израсходованных снарядов, о том, как вёл огонь. В ответ он приказал прийти к двадцати двум часам: Ривьера прочитает приказ о наступлении, даст указание об артподготовке. Ткаченко сидел в меховой куртке, снятой с убитого лётчика. Мы свернули связь и пошли в гостеприимную избу партизана. А думы мои в тот вечер?.. Не буду описывать их. Есть вещи, о которых можно думать, но не говорить, или только говорить, а не писать. Это следует всегда помнить и стараться выполнять. К двадцати двум часам я, взяв с собой Быкова, направился на совещание, снова поднимаясь по лестнице в полутёмную светёлку. Ривьера изложил план наступления, из которого я мало что понял, часто обращался к старшему лейтенанту Ткаченко и к недавно вернувшемуся из разведки новому командиру взвода. После недолгого обсуждения прочитал короткий приказ о наступлении, подробно коснулся плана артподготовки. Калугин во всём поддакивал ему. Предлагалось с двадцати трёх часов нам, артиллеристам, снова прочесать лес шрапнелью. К двадцати четырём часам вывести батальон из леса, с тем, чтобы, пройдя Малое Старо, он снова бы углубился в лес, ведущий к Извозу. Дальше до четырёх часов утра вести методичный, беспокоящий огонь по Извозу. Последние двадцать минут вести максимальный, «ураганный» огонь по переднему краю германской обороны.

В четыре часа ночи — полное прекращение артиллерийского оня и атака батальона. Я пробрался к Калугину и пытался горячо выразить ему своё недоумение странным приказом: ведь вести наблюдение и корректировать артогонь ночью мы совершенно не способны! С какого наблюдательного пункта можем мы осуществить это, если наш телефонный аппарат стоит на печке, а связь с батареей ведётся только из избы партизана? Будет громадная трата снарядов, причём очень возможно, что бесполезная, наконец, можно и в своих угодить, стреляя так в божий свет, как в копеечку! Командир батареи грозно одёрнул меня: «Не суйся!» (от него пахло водкой) и тут же с некоторой торжественностью стал заверять Ривьеру, что всё будет, как намечено, что артиллеристы не подкачают, и что он полностью доверяет мне (тут Ривьера впервые оглядел меня серьёзно и с заметным уважением), сам-де будет с командиром батальона, не покинет его. «Кого возьмет для связи?» — мелькнуло в уме, но я не спросил его об этом. Меня и Быкова вслед за этим выпроводили, предложили идти готовиться выполнять приказ. Взошла уже луна и сказочно красиво освещала как бы спящую, совершенно тёмную деревню, когда мы медленно брели обратно. Состояние у обоих было угнетённое, подавленное, как от собственных дум и усталости, так и от мучительного чувства голода. Когда и что мы ели?..Дорогой я поделился с Быковым своими соображениями о том, что, как бы ни хорошо был разработан план наступления батальона, нельзя сбрасывать со счёта то обстоятельство, что краснофлотцы — бойцы батальона — третьи сутки в лесу, на морозе, без костров, вероятно, без пищи, и если Ривьере с его штабом тепло и уютно в крестьянской избе, даже, как видно, не голодно, то это не в пользу предстоящих событий. Больше же всего мучил вопрос, как вести, как корректировать артогонь из избы ночью? Быков печально соглашался со мною: хоть в этом была мне поддержка. В двадцать три часа снова загудели снаряды, снова шрапнель стала рваться над лесом. Я передавал команды телефонисту, слушал, как принимали их на промежуточной, потом на батарее, а в момент залпа выходил из избы на середину двора или на улицу, чтобы хоть что-нибудь увидеть. Видел ли? Да, видел. Но всё же это была стрельба по интуиции, а не по наблюдениям, что было мне мучительно неприятно и странно. В двадцать четыре часа я перенёс огонь значительно дальше, — предполагал, что на деревню, — давал залпы через три, через пять, потом через десять минут, как приходило

в голову. Иногда делал перерыв минут на пятнадцать-двадцать: подсчитывал израсходованный боезапас, сличал свои расчёты с расчётами на батарее. Одолевало крайнее утомление. Достаточно было мне выйти из избы, проверить залп, прислушаться к разрывам или понаблюдать высокие разрывы шрапнели, как, возвратившись, заставал уже телефониста спящим с трубкой у уха. Расталкивал его, сам чувствуя полное изнеможение. Ночь была какой-то кошмарной, бессмысленной и бесконечной. В третьем часу ночи деревня стала заполняться пехотинцами — стрелками батальона. Они были звероподобны — трудно подыскать иное, лучше определяющее слово. Шли, спотыкаясь, промёрзшие, не спавшие, измученные, без всякого, конечно, строя, молча, страшно, до боли в сердце напоминая скот, гонимый на бойню. Некоторые, видя нас, сворачивали, несмотря на окрики, заходили в избу и падали на пол, охватываемые сном. Командиры отделений и взводов молча поднимали их с пола пинками, заставляли выходить и идти дальше. Батальон прошёл. Я убавил прицел и усилил огонь, перейдя на гранаты. Замена телефонистов не помогала. Трудно описать наше крайнее утомление. Вскоре в избу ввалился сильно пьяный командир батареи Калугин. Он совершенно не держался на ногах и что-то бормотал бессвязно. Повалившись на пол, он захрапел. Не раз приходилось мне брать трубку аппарата у телефониста и передавать команды самому. Часто смотрел на часы. Время тянулось бесконечно долго. Около четырёх дверь в избу открылась: ввалился весь в снегу пехотинец с винтовкой. — Кто здесь…? — он назвал мою фамилию. Я отозвался. — Командир батальона приказывает немедленно прекратить огонь. — Есть прекратить огонь. «Дробь!» — скомандовал я на батарею. Пехотинец вышел. Телефонист окончательно заснул. Заряжены ли пушки, пришлось уже узнавать самому. Но, Боже мой, спать, спать, как смертельно спать хочется! Бодрствующих в избе не осталось. Только позы разные, как у убитых.

Поделиться с друзьями: