Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Фройляйн Штарк
Шрифт:

— Nomina ante res!

— Да, — сказал дядюшка, — одно из важнейших понятий, основополагающая истина! Кстати, сокращенно: «Нарес».

Я поднял левую бровь.

— Ты меня понял, святая простота, не хватающая звезд с неба? Нарес — это принятое у нас, ученых, сокращение: «Н» — nomina, «а» — ante и «р» — res. На-рес. Всего — навсего философская шутка! Шторхенбайн позабавился над вами обоими! Мою возлюбленную действительно зовут Нарес, и я готов был поклясться, что уж ты-то сообразишь, что к чему. Неужто ты так ничему здесь и не научился? Неужели в твою черепную коробку не проникла ни одна искра? Мы целое лето катаем тебя на нашем книжном ковчеге, — и вот результат: rien! Нуль. Ничего. Tti остался слеп и глух к нашим красотам. ТЫ увидел мир и даже не понял, что видишь его. Это же уму непостижимо! Прямо хоть вешайся! Он ничего не понял. Он такой же болван, как и был. Святая простота, не хватающая звезд с неба.

Я опустил свою большую пустую голову и радовался про себя, что уродливые очки скрывают не только мой горбатый нос, но и слезы.

Мы молча возвратились из холодного подземного мира в теплый сентябрь, молча поужинали, и когда я наконец остался один в своей комнате,

я так и не решился выудить из чемодана один из последних чистых носков и контрабандой протащить его под одеяло. Я лежал без сна, глядя широко раскрытыми глазами в темноту, и со страхом думал о том, что пройдут годы, а может быть, десятилетия, прежде чем нога человека опять ступит в это подземное книжное царство.

50

Как мне это объяснить? Нарес оставалась тайной, сохраняла свой притягательный образ, прекрасный, как полная луна, мягкий, как плеск фонтана, сладостный, как благоухание цветов; как восточная женщина, укутанная в покрывала, она вернулась в чертоги моей тоски. Конечно, под ее покрывалами было и белье, легкий, как перо, клочок ткани, который с помощью плоских пряжек — мостиков, перекинутых через белизну кожи, держал черные шелковые чулки, как вигвамы индейцев. Когда-нибудь — я это знал наверное — распрекрасная Нарес, несмотря на мой нос крючком, несмотря на красные каценячьи глаза, поманит меня в свой дворец и пустит под свои покрывала, и позволит мне, миновав врата изобретенных критиком разума подвязок, погрузиться в ее тайну. Сие произойдет через много, много лет, но я не испытывал печали по этому поводу, скорее усталость и желание уступить дремоте, тем более что делать было, в общем-то, нечего: в эти последние дни моей башмачной службы посетителей, таких же усталых и сонных, как я сам, становилось все меньше и меньше. Сезон кончился, книжный ковчег, все чаще зарываясь носом в ранние сумерки, медленно и тихо скользил в осень.

Стоп, я что, спал? А может, все еще сплю? Или это грезы наяву?

Позвякивание приближалось, становилось все громче; я пытался понять, что происходит, и никак не мог разглядеть своими сонно-мутными глазами, кто это там ковыляет по коридору, опираясь на один костыль и болтая затянутой в шины ногой. Старцы швейцары тоже вытаращились на странную посетительницу, но тут же вновь повесили черепа — они свой долг выполнили и могли спать дальше, теперь неприятная обязанность сказать бедняжке: «Стой! С костылем в библиотеку нельзя!» — лежала на мне.

Может, позвать фройляйн Штарк?

С той ночи, когда мы решили вместе уехать отсюда, мы избегали друг друга. Когда я пил свое молоко, ей срочно нужно было убирать сортир, а если ей зачем-то нужно было в зал, то она входила туда исключительно через боковую дверь, либо просто в носках, либо в своих тигровых домашних лаптях, которые шли к ее вельветовым брюкам как корове седло. Интересно, рассказала она дядюшке о нашем плане бегства или нет? Знал ли он, что я вызвался взять ее с собой и поселить у святых отцов? Я пребывал в полном неведении, но для меня лучше было вообще не касаться этой истории: мы, как дурни, попались на ученую шутку Шторхенбайна, как дурни, опозорились, и кто знает — может, причина отчуждения между мной и фройляйн Штарк заключается в открытии, которое мы с ней сделали: что мы оба простаки, не хватающие звезд с неба. Нет, ждать помощи от фройляйн Штарк и тем более от дядюшки я не мог, надо было как-то самому выходить из положения, но как?

Вот именно-как? Для школяра-семинариста это было бы проще простого, он ведь уже кое-чему научился у дядюшкиных собутыльников и сообразил бы, как надо обойтись с хромоногой метелкой — мне очень жаль, девочка, но библиотеки и танцевальные площадки не для тебя, давай лучше поболтаем, тем более что мы видимся в последний раз: мне скоро в дорогу — как говорится, иные светелки, иные метелки!

Он мог бы сказать ей что-нибудь подобное, утереть ей платочком слезки, а то и, чем черт не шутит, урвать безобидный поцелуйчик, но именно сейчас, когда мне больше всего пригодилось бы его каменное сердце, чтобы как-то сгладить неловкую ситуацию, семинарист как в воду канул, а другой, маленький Кац, был как раз при исполнении служебных обязанностей, но чувствовал себя уставшим, вялым и разбитым, сам себе казался дряхлым стариком и при всем желании не знал, какое решение принять: в пользу бедной девочки или всемирно известного, благородного, как палуба корабля, и звонкого, как корпус скрипки, пола библиотеки. Ну почему у меня всегда все не как у людей? Когда мне позарез нужен был нос, чтобы за именем Нарес почуять сокращение, вместо меня действовал этот простофиля семинарист, а сейчас, когда я с удовольствием превратился бы в кусок мрамора и ничего не чувствовал, не знал и не замечал, маленький Кац вдруг опять проснулся, распахнул глаза и увидел, как разволновалась хромоногая официантка из захудалого трактира «Портер» при виде грандиозного книжно-живописного великолепия барочного зала. Она молча стояла на пороге и не могла прийти в себя от удивления и восторга, и, пока я спешно прикидывал, нельзя ли все же как-нибудь всунуть ее ортопедический башмак в самый большой, растоптанный войлочный лапоть, она выпрямила спину, откинула голову назад, и книжные небеса сначала отворили ей уста, а потом и глаза, из которых побежали слезы.

— Какая красота!.. — лепетала она. — Какая красота!

Я опустился на колени перед ее кожаной культяпкой, из которой жалко торчала больная, стянутая шинами нога. Нет, тут ничего нельзя было сделать, Ханни придется остаться за порогом: опасность, что ее костыль оставит на нежной поверхности паркета неизгладимые царапины, была слишком велика. Почувствовала ли она это сама? Не помню, честное слово, я уже не помню, что ей тогда сказал, — многое расплывается в памяти, погружается на дно катакомб, где покоится, как в могиле, в каких-то опрятных, аккуратно завязанных папках, но этот ортопедический ботинок с высокой шнуровкой, остро пахнущий кожей и обувным кремом, навсегда ярко, четко запечатлелся в моей памяти.

Она слыхала, что я скоро уезжаю, сказала Ханни после долгого молчания, и вот пришла пожелать

мне счастливого пути; голос ее прозвучал словно откуда-то издалека.

Я попытался что-то ответить, но так и не смог. Я сидел у ее ног и глазел под ее юбку, и то, что книжные небеса минуту назад сделали с ней, Ханни теперь сделала со мной: она сначала отворила мои уста, а потом и глаза, из которых вдруг побежали слезы. Все расплылось, помутнело, то, что я этим долгим летом, уже тихо канувшим в осенний туман, лишь мельком, издалека видел-даже не видел, а скорее угадывал-как нечто призрачно-загадочное в сизо-серой бездне их юбок, от меня скрыли мои собственные слезы. Перед глазами у меня был вожделенный мир, а я его не видел. Я до сих пор вспоминаю Ханни и часто вижу один и тот же сон, о котором никак не могу понять, счастливый он или тягостный: Ханни без костыля входит в зал — разумеется, в моих войлочных башмаках, — выписывает круги, вычерчивает фигуры, смеется, танцует, порхает и парит в воздухе, затем постепенно, становясь все легче, все тоньше, растворяется в предвечернем свете — летающая, по-летнему прозрачная юбка-шатер, которая ничего, ничего от меня не скрывает…

51

Этот материал, серебристая шелковая ткань подкладки, говорят, когда-то, давным — давно, в предпоследнем столетии последнего тысячелетия, был бальным платьем, элегантным и страшно дорогим, серебристо — голубым с алым отливом, покрытым поцелуями кавалеров — влюбленных молодых графов и бравых лейтенантов, — осиянным свечами, ночь за ночью порхавшим по роскошным дворцовым залам. Имени красавицы, носившей платье, никто не знал, но когда-то каким-то чудом, словно в каком-то странном сне, на безлюдную равнину воющим ветром занесло старое, обтрепанное пальто, с отпоротым меховым воротником, с дырявой спиной и множеством заплат и дыр, и вся его ценность заключалась в подкладке, бывшем бальном платье, затертом до неузнаваемости. Как бальное платье превратилось в подкладку пальто и откуда принесло это пальто — из Гклиции, Польши или России, — никто представления не имел, ибо цели долгого путешествия достигла только подкладка, только этот клочок шелковой ткани обрел новую жизнь, новый образ и обернулся, так сказать, некой сюжетной линией — даже принял черты бизнеса.

Дело было так. Александер «Зендер» Кац прибыл в Цюрих с бескрайних равнин Востока бесконечными окольными путями и нажил себе во время многолетних странствий такой кашель, что казалось, это вовсе не кашель, а глухой стук по крышке гроба. Зендер Кац был в отчаянии. Зачем он покинул равнину? Что он здесь забыл? И вот он познакомился с девушкой, влюбился в нее, и ему захотелось что-нибудь ей подарить. Но так как у него не было ничего, кроме этого клочка шелковой ткани, который он, как знаменосец, вынес с поля битвы своей жизни, он ловко сшил вместе ветхие остатки бального платья, превратив их в самую интимную часть дамского туалета, и надел ее своей возлюбленной прямо поверх высоких белых ботиночек. Та испуганно уставилась на него, но, почувствовав его ловкие теплые руки под своими юбками, не стала противиться. Нет, замуж за него она и не собиралась, он ведь все-таки был не из здешних мест, но зато согласилась помочь бедному больному Кацу сначала с лечением, а потом с кредитом. Да и ее подруги, подумала она не без основания, непременно захотят иметь под своими юбками такие греховно-соблазнительные трусики. Ярая цвинглианка, [27] всегда застегнутая до самого подбород ка, набожная, строгая, очень практичная, она скоро вышла замуж за одного преуспевающего земляка, а Зендер был рад уже хотя бы тому, что смог взять в жены бедную девушку и, благодаря своему браку, получить лицензию на частное предпринимательство и открыть маленькую швейную мастерскую. Женщина, которая ссудила его деньгами, вскоре перебралась в собственную виллу, а Кац коротал свой скудный, проникнутый тоской по равнине досуг посреди ревущих, сопливых детей и пеленок. Вой ветра рождал в его голове мелодии, и, когда он усталыми и заметно слабеющими глазами рассматривал кусок шелка, ему все чаще казалось, будто он видит небо, бесконечно высокое небо Востока, под которым поля уходили за горизонт и таяли в далекой серой дымке. Кацу хотелось воплотить все это в звуках, красках или хотя бы в словах, но владелица его рабочей силы считала, что ловкие пальцы даются человеку не для искусства, а для работы. Она почти каждый день приводила в его мастерскую своих подруг, и те, шмыгнув за ширму, хихикая, примеряли изделия Каца. Дело набирало обороты. Внешне женщины этого протестантского захолустья были сама неприступность, но тайком охотно надевали греховно — соблазнительные трусики, невесомый клочок ткани с серебряным отливом, который Зендер Кац, как он объяснял им шепотом, оторвал от восточного неба.

27

Цвинглианство — бюргерско-буржуазное течение Реформации в Швейцарии, названное именем его основателя, Ульриха Цвингли (1484–1531).

Вскоре уже появилась картотека постоянных клиентов, где-то на самой нижней ступеньке швейного бизнеса стоял Кац, единственный человек, ничего не имевший от этого бизнеса, хотя с раннего утра до глубокой ночи сидел в своей мастерской в узком переулке при тусклом свете керосиновой лампы и придумывал, кроил и шил. Правда, они не умирали с голоду, владелица мастерской была человеком порядочным, сердце у нее было не из камня, она вовсе не хотела высасывать последние соки из закройщика дамского белья; она давала ему работу и мирилась с тем, что его благодарность была отнюдь не безгранична. Но тоска по родным местам — не столько по земле, сколько по небу — все сильнее душила Каца, и однажды его нашли мертвым в мастерской — лишь на следующий день, так как жена думала, что он всю ночь работал. Зендер Кац сидел по — турецки на своем закроечном столе, держа в руке кусок утреннего неба, серебристо — голубого с алым отливом. Маленькая печурка давно погасла, труп уже остыл и закоченел. Чтобы положить негнущееся тело в гроб, пришлось переломать все кости, так что Зендер Кац, наш предок, лег в чужую землю не просто сломленным, а многократносломленным судьбой.

Поделиться с друзьями: