Фунты лиха в Париже и Лондоне
Шрифт:
Псих, да? А надо ж чем-то от голода спасаться. Тем более, вреда вроде бы никакого. Слез с койки, стал молитву говорить:
«Дорогая Святая Элоиза, если ты есть, пошли ты мне, пожалуйста, деньжат немножко. Много-то я не прошу – купить бы хоть пару буханок да винца бутылку, силенки чтоб вернуть. Франка бы три-четыре. Поможешь если, так не представляешь, как я тебя благодарить буду. Не сомневайся – как чего пошлешь, сразу пойду, свечку тебе поставлю в твоей церкви, которая вон с краю улицы. Аминь».
Насчет свечки я потому, что слыхал – нравится этим святым, когда им для почета свечки жгут. Все решил сделать, конечно, как обещался. Хотя я в бога-то не верю и на особо чего не рассчитывал.
Ну вот, залез обратно в койку, а через пять минут стучат.
– Nom de Dieu! Что это с тобой? Чего разлегся посреди дня? T'en as une mine! [68] В точности покойник!
68
Ну и вид у тебя! (вульг. фр.)
Вид у меня, конечно, был веселый – пять дней не жрал и не вставал почти, и уже дня три как не мылся и не брился. Комната тоже свинарник настоящий. Мария опять кричит:
– Да что стряслось?
– Стряслось! – говорю я. – Ни черта! Голодный! Пять дней во рту ни крошки, вот что стряслось.
Мария заохала:
– Прям-таки ни крошки? Чего ж? Нисколько, что ли, нету денег?
– Денег! Сама ты сообрази, стал бы я голодать-то, когда бы были? Пять су в кармане и до нитки все заложено. Кругом погляди, есть тут чего продать или закладывать? Найдешь если тут на полфранка, значит умней меня.
Мария стала смотреть кругом. Ходила, тыкалась по углам в разный хлам – и вдруг прямо вся затряслась, глазищи круглые, губищи толстые выпятила:
– Балда! – кричит. – Дурень! А это что?
Смотрю, из кучи раскопала керосиновый бидон для той лампы, которую я уж давно с другим барахлом в заклад снес.
– И что? – говорю. – Бидон керосиновый, чего ж тут?
– Дурень! Ты в лавке, когда керосину отпускали, за бидон три франка залог давал?
Ну верно, три с полтиной тогда выложил. Всегда ведь за бидон велят залог оставить, а после, как бидон вернешь, деньги назад.
– Давал, чтоб их… – начал я.
– Вот балда! – орет Мария. И пляшет, так разошлась, я думал, полы своими дубовыми башмаками проломит точно. – T'es louf! [69] T'es louf! Чего ж обратно в лавку не бежишь залог брать? Голодает, когда у него деньги перед носом! Вот дурень!
Сам теперь не пойму, как я не сообразил обратно бидон сдать. Пять дней рядом монеты были! Голову с подушки поднял: «Живо! – кричу Марии, – выручай, чертом несись на угол, к бакалейщику! Да куснуть притащи!»
69
Ты чокнутый! (вульг. фр.)
Мария молча бидон хвать и вниз по лестнице загрохотала, как слон бешеный. Трех минут не прошло, назад – в одной руке кило хлеба, в другой вина пол-литра. Не до спасибо даже было, цапнул хлеб и давай зубами рвать. А ты заметил, какой у хлеба вкус, когда долго не евши? Сырой, холодный, к языку замазкой липнет, но хорош, дьявол! А вино – я бутылку в рот опрокинул и без отрыва, и прям в жилы по всему телу сила потекла. Эх, другая жизнь!
Кило хлеба сожрал, не передохнул. Мария все стояла руки в боки, глядела, как я ел.
– Ну, – говорит потом, – получше?
– Получше! – говорю. – Куда как лучше! Одно бы еще только – закурить.
Она рукой в кармане фартука пошарила, башкой мотает:
– Не, никак. Семь су осталось, а сигарет самых дешевых пачка – двенадцать су.
– Тогда, – кричу, – будет мне курево! Ну, дьявол, во валит удача! Пять су у меня есть, как раз и хватит.
Взяла Мария двенадцать су, потопала к табачнику.
А я тут кое-чего вспомнил, что вовсе из головы вон. Про эту, черт ее дери, Святую Элоизу. Я же ей свечку обещал, если денег пошлет, а разве ж не сбылось? «Франка бы три-четыре» попросил – и тут же на-ка тебе три с полтиной. Никуда, значит, не денешься, должен все денежки на свечку выкинуть. Зову назад Марию, говорю: «Не пройдет. Святая Элоиза – свечку ей обещал. На нее надо двенадцать су». И что, кретин, сам вылез? Сигарет даже после всего не купить.– Святая Элоиза? – спрашивает Мария. – Она при чем?
– Деньжат у нее попросил и свечку обещался ей поставить, а она вот молитву приняла – денег, как ни крути, подкинула. Обида, конечно, забирает, но раз уж клятву дал, отхода нет.
– С чего это Святая Элоиза в башку тебе ударила?
– С портрета, – говорю я, – вон, на картинке.
Ну, Мария, как поглядела, от хохоту стала разрываться. Хохочет и хохочет, бегает, за бока жирные ухватилась, сейчас лопнет. Совсем тронулась девка. Минуты две говорить не могла, потом стонет:
– Балда! Чокнутый! Ты чего, впрямь перед этой картинкой на коленках стоял, молился? Да тебе кто сказал-то, что она Святая Элоиза?
– Но теперь точно, что она, – проверено!
– Дурак ты! Не Святая Элоиза это вовсе, а знаешь кто?
– Кто?
– ***! Та самая, от которой у нас и называется «Отель ***».
Это я, стало быть, молился перед шлюхой, с наполеоновского еще времени знаменитой!
Ну и пускай, вышло-то хорошо. Мы с Марией всласть посмеялись, потолковали и вывели, что Святой Элоизе ничего я не должен. Понятно, не она мне помогла, значит и нечего на свечки ей транжириться. Так что купил я все же свою пачку сигарет.
16
Время шло, но «Трактир Жана Коттара» не обнаруживал признаков открытия. Однажды, в часы дневного перерыва мы с Борисом туда сходили – все по-прежнему, за исключением дополнительных непристойных картин и троих мрачных кредиторов вместо двоих. Патрон приветствовал нас с прежней благосклонностью, при этом очень расторопно обратившись ко мне (его будущей судомойке) и позаимствовав пять франков. Мои подозрения, что ресторан никогда не продвинется далее разговоров, переросли в уверенность. Патрон, однако, вновь назвал нам срок открытия «ровно через две недели, день в день!» и представил нас даме, назначенной заниматься кухней. Дама – уроженка Русской Балтии, метра полтора ростом и в бедрах метр поперек – сообщила нам, что прежде чем опуститься до кулинарии пела на сцене, бесконечно предана искусству и просто обожает английскую литературу, в особенности «Хижину дяди Тома» [70] .
70
Любительница английской литературы называет роман американской писательницы Г. Бичер-Стоу.
За две недели я успел привычками и едва ли не всеми помыслами войти в житейскую колею плонжеров. Жизнь не особенно разнообразная. Без четверти шесть вскакиваешь как ошпаренный, заныриваешь в заскорузлую от грязи одежду и, немытый, совершенно разбитый, выбегаешь. Брезжит рассвет, фасады темные, лишь изредка светятся окна кафе для работяг. Небо как ровно выкрашенный синим кобальтом бумажный лист с наклеенными черными силуэтами крыш. Сонные чистильщики тротуаров шаркают трехметровыми метлами, стаи оборванцев что-то выуживают из помойных баков. Торопливые фигуры рабочих и молодых, попеременно откусывающих на ходу рогалики и шоколадки работниц вливаются в подземные входы метро. Мимо угрюмо громыхают переполненные, накренившиеся трамваи. Спешишь вниз к поезду, изо всех сил пробиваешься – в парижском метро в шесть утра надо буквально биться – и, стиснутый напором густой толпы нос к носу с каким-нибудь отвратительным местным типом, дышишь отрыжкой кислого вина и чеснока. Затем спускаешься в подвалы отеля, позабыв вольный воздух до двух дня, когда солнце уже палит, а город ошеломляет массой прохожих и машин.