Галатея
Шрифт:
– Почему ты пытаешься его защищать?
– Мне же больно. Ведь это моя жизнь!
Что же я всё возвращаюсь к этому... Дорога... изгородь, бесконечная как китайская стена, металлическая сетка и пыльная трава, полынь, и линии вычерчены как на гравюре, но уже начинают таять, и далеко, так что крикнешь - не услышит, кто-то идёт ко мне по дороге, и я знаю, кто это. Пронизывающий вечер. Закат над дорогой... Воздух сумерек цвета неспелого яблока...
Пронизывающий вечер дороги. Топот ног, глухой стук мяча, возбуждённые крики детей, голоса, смех, разудалые звуки аккордеона там, за спиной. - Ну куда ты всё время уходишь! И я иду и возвращаюсь туда, где на расстеленных на траве газетах,сегодняшняя?- раскладывают варёные вкрутую яйца и ставят бутылки, а женщины, захватившие свои вязания, говорят друг дружке что-то и прыскают смехом, и вскидывают голову, волосы стелятся по плечам, где-то там дети, и роняют, как будто случайно, улыбчиво-кокетливые взгляды на мужчин. И кто-то расхаживает и ловит такт музыки, и усаживается на землю, на одеяло, разложенное на земле. Над тёмными силуэтами домов, резкими до черноты, спокойное розовое сияние... как от костра... лицо... я никак не могу рассмотреть его, может быть, вуаль? Да, вуаль, хотя она так странно смотрится с этим простоватым ситцевым платьем, плотно облегающим её тело, я располагаюсь рядом, хоть мы незнакомы, и она протягивает мне бутылку с водой, я беру и говорю "спасибо", а потом мы говорим, какой приятный и лёгкий сегодня закат, а мимо катится мяч, и за ним вдогонку летит мальчишка, взмокший, как взмокла бы гончая, умей она потеть, и его мать встряхивает бигудями и кричит ему, чтобы он не убегал далеко, но не настаивает, а вокруг неё смеются, и она просит повторить шутку, и её повторяют ещё много раз и опять смеются, а танго сменяется фокстротом, и та, возле которой
Песчаный склон, нисходящий к воде, камышам. Потрескивает костёр. - Знаешь, Лил, вечерами, когда так тихо и тепло, летом, я любил читать, сидя во дворе на скамейке у дома. И на страницы летели "вертолётики" акации. - В школе я учила немецкий,- говорит она. - Представь себе комнату юной монахини. Чисто, опрятно, пусто. В углу икона Богоматери. Застеленная кровать, и над ней портрет Рудольфо Валентино. - Или Фрэнка,- подхватывает она.- Или Кларка Гейбла. - Или Фрэнка,- не возражаю я.- Или Боба Дилана. А чей портрет висит у тебя над кроватью? Она, осёкшись, умолкает. - Давай... Не будем сейчас об этом говорить, ладно? - Не понимаю, почему ты так избегаешь говорить о ней. - Я не избегаю, просто я... не готова к этому сейчас. Давай как-нибудь поговорим об этом в другой раз? - Она очень хорошая женщина. - Да. Она поднимает голову и смотрит на меня. - А откуда ты знаешь? - Почему ты никогда не рассказываешь мне о ней? Ты не хочешь, чтобы мы познакомились? - Ты... Вы знакомы? - А что? - Да? - Ну да,- говорю я.- Тебя это удивляет? Город-то маленький. Мы неизбежно должны были встретиться. Ты не подумала об этом? - И... что? - Ничего. - Когда вы познакомились? - Это важно? - Да. - Мы могли бы встретиться как-нибудь втроём... - Ты не понимаешь,- говорит она. - Что я не понимаю? - Она не просто моя подруга. - Ну да, я знаю... - Ты ничего не знаешь! Ты можешь думать об этом что угодно, можешь осуждать меня, но ты ничего не знаешь. - Что я не знаю? - Может быть, ты думаешь, что это просто... - Просто что? - Ничего,- говорит она, потупившись. Краска огня на её лице. - Так,- говорю я.- Кажется, я, действительно, ничего не понимаю. - И не нужно,- говорит она.- Ты можешь думать всё, что угодно, и как угодно к этому относиться. Но всё не просто и совсем не так, понимаешь? - Нет. - Правильно,- говорит она. - Так вы что, с ней... О Господи. А я-то думал... Поражённый догадкой, я сижу, уставившись на костёр. Мы молчим. - Ты спал с ней?- спрашивает она. - А ты?- машинально говорю я. Она молчит.
Туман над тёмной водой, лугом... Лес, смутные очертания отяжелевших форм, промокший кустарник. Ночь растворилась, оставив тех, кто спит, спать, сделалось сыро, и всё вокруг притихло, замерло, затаившись в тумане и выжидая. Солнце вернёт краски, и бесцветное небо сделает синим. В неподвижности. Стебли камышей, уходящие в грязноватую воду, ил. На холодном, сыром песке чёрные палочки обломанных веток, обгорелая деревяшка. Неподвижно, беззвучно, невнятно. Над лугом туман.
8
Аскетичная простота белых строений, графика светотени. Островки трепещущей зелени. Синее без облаков небо. Белая парусина зонтиков над столиками кафе, почти безлюдными. Плетёные стулья ориентированы беспорядочно. Шума машин нет. Хочется пить воду. Аллегорические фигуры из белого гипса, воздушные коридоры театральных пространств, расходящиеся из центра прозрачной сферы всеобъемлющего пространства. Геометрия небесной механики. Направление ветра. Она изменяет позы, оставаясь на месте, в тени тента, где мы сидим с ней за столиком и пьём из высоких стаканов. Мы говорим, время от времени умолкая, вокруг никого нет, и никто не слышит. - Помнишь, ты говорил мне о башне, которую строил три года? - Нет, не помню,- говорю я, обсасывая ломтик грейпфрута. Она ждёт, что я вспомню. Я облизываю губы. - Я спросила, встречаются ли люди в Раю,- напоминает она терпеливо. - А я сказал, увидим, если доживём. Я смеюсь. Выражение её лица не меняется. Положив обе руки на плоскость столика, она оплетает стакан пальцами, чуть наклоняя его к себе. - С какой лёгкостью ты смеёшься над всем,- говорит она с безнадёжным упрёком. Я вижу, у тебя сегодня торжественно-возвышенное настроение, нечто вроде Собора Святого Семейства в Барселоне по проекту Алана Парсонза. - Хочешь, чтобы я изобразил тебе симпатичную иконку?- я черчу в воздухе воображаемый рисунок. Фонтан во внутреннем дворике и беседка, вознесение струй, скользящая тень от облака на чёрно-белом изображении, выражение её рта, когда она отняла его от изжёванной соломинки, а потом позвякала оплавленными льдинками на дне стекла и посмотрела на меня в ожидании слов. Я говорю: "Испания". - Фердинанд Арагонский и Изабелла Кастильская,- жестом рук: "Прошу на сцену. Поприветствуем". - Женщина и Мужчина - параллельные прямые, которые пересекаются в бесконечности, согласно геометрии Лобачевского, и можно назвать эту бесконечность словом "любовь" или "Бог", или "небеса". Что это было? Политический союз или любовь? Можно предположить первое, можно - второе. Кому как нравится. Ничто не мешает нам создать в своём воображении идеал. Она ждёт, что я скажу что-нибудь ещё. Я молчу. - И всё?- говорит она. - Идеал на то и идеал, что никогда не воплощается в реальность, потому что тогда это была бы уже реальность, а не идеал. - А любовь? - Любовь идеальна лишь миг. Мы даже не успеваем сообразить, что это было, а всё, что мы говорим о любви потом - это результат её взаимодействия с внешним миром, её агонии и деградации. Любовь - это Прометей, распятый на каменном кресте материального мира. Это существо из мира иного, может быть, ангел, которое не может выжить среди этих стен и улиц. Проходит секунда - две, и она уже не совершенна. - Значит, нет идеальной любви? - Ну почему же. - Ты сказал, что идеал никогда не воплощается в реальность. - Что такое реальность? - Что такое идеал? Я: Никто не видел летающих собачек, но их можно придумать. Лил: Что это значит? Я: Иногда помогают обстоятельства. Недоступность объекта влечения делает его идеальным. Но и это лишь при условии наличия воображения. Человек, лишённый воображения, не способен любить. Лил: Значит, каждый сам придумывает для себя идеал? Я: Во-первых, не каждый, а лишь тот, кто на это способен. Лил: А во-вторых? Я: А во-вторых, мы придумываем для себя не только идеалы, но и реальность. - То есть, как это?- она удивлена. - Да вот так. - Чем же тогда отличается одно от другого? - А чем отличается Солнце от Земли? Тем, что до Земли можно дотронуться рукой, а до Солнца - нет. - Но... Существуют же газеты, телевидение... - Что? Ах, это. Да, но ты можешь не смотреть телевизор. Ты можешь, наконец, сама выпускать газету и писать в ней то, во что ты веришь, и верить в то, что ты в ней пишешь. Вовсе не обязательно, чтобы кто-то разделял твои воззрения. Но если тебе это нужно, ты можешь придумать, что это так. Всё дело в воображении. Я встаю с места: "Извини". - Мне тоже!- говорит она. Я возвращаюсь, неся в руках два полных стакана. Ставлю их на столик. Она скучала, дожидаясь меня. Я сажусь и, припав к стакану, пью. Соломинка мешает и, достав её, я бросаю её в пустой стакан. Лил придвигает к себе свой напиток и, завладев им, принимается потихоньку посасывать. Мне хочется попробовать так же и, вернув трубочку на место, я пробую пить через неё. Нет, не нравится. Она пьёт. Я бросаю сигареты на столик рядом с салфетницей. Нащупываю себе одну. Она, перестав пить, с интересом наблюдает за моими пальцами. Мы смотрим друг на друга. Я улыбаюсь.
Мы поднимаемся. Она забирает свою сумочку. Я задвигаю стул. Мы уходим.
– А почему ты сказал "Испания"?- спрашивает она. - Не знаю,- говорю я.- Может быть, потому что Гарсиа Лорка сказал как-то, что испанские мертвецы самые мёртвые в мире. А может, потому что Америка - тоже Испания. И вообще, сколько бы мы ни открывали новых
земель, они всегда оказываются отражением нас самих. - Бу - Э - Нос - Ай - Рес,- произношу я по звукам. "Цветами апельсина вдруг дохнула Параны прохлада. Мои цветы, я ухожу, удерживать меня не надо..." - Что это?- спрашивает она. - Бедняжка Серебряная Леди! Шип, вонзившийся в её платье, всё никак не отпустит её. Жаркие, колючие объятья пампы, "самого печального места на свете". "Каждый день выжигает мне душу огнём, и душа моя плачет..."– Однажды,- рассказываю я,- в королевский дворец прибыл поэт, тонкий, проникновенный лирик, рыдавший розами и серебряными башнями, водопадами звёзд, зыбкими узорами лунных теней, криками ночных птиц, стонами женщины... А было это во времена Филиппа Второго или, может быть, во времена Фердинанда Арагонского, или же раньше, во времена Альфонсо Мудрого, неважно. Поэт допущен ко двору, он читает свои стихи перед собравшимися вельможами, и во время оного чтения одна из придворных дам, а была это первая красавица того времени, предмет тайного и явного вожделения прославленнейших рыцарей Испанского королевства и, по слухам, самого короля, падает без чувств. Поэт, разумеется, польщён тем, что его поэзия нашла такое понимание, а нужно сказать, что вслед за Первой Дамой в обморок попадали и все остальные. Король отдаёт приказ устроить в честь поэта торжественную трапезу. Дам приводят в чувство, поэт с глубоким поклоном изъявляет свою благодарность. Во время трапезы карлик короля думает про себя: "Подумаешь! Стоило разводить столько шума ради какого-то там обморока. Я могу сделать то же самое без всяких там вздохов и слов". Он ловит крысу, вспарывает ей ножом брюхо и, изловчившись, бросает её прямо на блюдо, стоящее перед Прекрасной Дамой. Она издаёт короткий вскрик и падает без чувств. Карлик доволен и горд собой. Но вот оценит ли его успех король? Король брезгливо делает жест, означающий, что карлик должен быть без промедления казнён. Даму приводят в чувство, карлика тащат по коридору, он пытается упираться, пищит, его никто не слушает. Перед тем как навсегда скрыться за поворотом каменных стен, он успевает выкрикнуть: "Я погибаю за правду жизни!" - Так возник натурализм в искусстве. - Крыса была отмщена,- говорит Лил, и мы вместе смеёмся. А ведь ты, наверное, ничего не поняла, дурочка.
Мы гуляем среди рассыпчатого света, теней, вокруг ни души, как приятно! Она посмеивается над моим пристрастием к безлюдным местам, припоминая мне слова, сказанные мною как-то в разговоре. Я защищаюсь, но без азарта. Преобладание жёлто-зелёной гаммы оттенков, наверху огоньки синего пламени, раздуваемые сквозняком, ветер ворошит кроны деревьев, но это высоко, а здесь, внизу, неугомонный бег пятен, они сливаются и разбегаются снова, на гипсовой лепнине тел, выскобленных лицах аллегорических фигур. Переменная яркость. Ряды пустых скамеек - аллея. Строгость античных форм цветочных вазонов, сухая земля в горшках. Мы разговариваем. - Мне было лет пять или шесть,- говорю я,- когда я столкнулся, впервые, наверное, с неразрешимой парадоксальностью такого простого понятия как жалость. Каждый раз, ложась спать, я оставлял свою одежду на спинке стула. Мне было жалко её, мне казалось, что ей будет холодно ночью. Такой вот панпсихический завёрт. - Какой? Психический? - Панпсихический. Это когда тебе кажется, что все вещи - скамейки, камни, кроссовки, книги, портреты, все они живые. Одушевлённые. - А разве нет? - Ммм... Подожди. Так в чём заключался парадокс. Сколько бы я ни укрывал свою одежду, всегда было что-то, что оказывалось сверху и оставалось неукрытым, а значит, должно было мёрзнуть. И я никак не мог придумать, как бы исхитриться, чтобы сверху не было ничего. - Ну и задачка!- говорит она.- Как же ты выкрутился? - Да никак. А. Кажется, я решил, что не все вещи мёрзнут одинаково. - Понятно,- говорит она. - Как и у людей. Но тогда-то я не особенно много думал о законах общественного устройства, хотя... Кто его знает. "Ведь деревья тоже живые",- говорит она, и я не сразу соображаю, о чём это она.- "Деревья и трава, всё, что растёт, земляника или какао. А шоколад уже не живой, разве это не странно?" - Что ж тут странного,- говорю я рассудительно.- Люди тоже умирают. Был живой, стал... не очень. - Люди не умирают,- говорит она.- Они отправляются на небо. - Какая муха тебя сегодня укусила, Лил? - И солнце тоже живое. И море. - Ладно. Если мы считаем, что жизнь есть ничто иное как некая степень воплощения Бога, то физическая стадия - это то же самое, но только на более низком уровне. Можно сказать, то же самое. Устраивает? - Не знаю,- говорит она.- По-моему, и так всё ясно.
Она подходит к скамейке. Склонившись, проводит по ней пальцами, смотрит на них. - Посидим? Я подхожу и сажусь рядом. Она отдыхает.
Парадная жёсткость манжет, отлёт и снова... дробность прикосновений к невидимым струнам, упрятанным в гулкое полированно-фрачное тело, накрахмаленная скатерть, в гостиной ловкие руки салфеткой протирают бокалы. Что это, умелый пассаж или гениальная импровизация? Мы рисуем вездесущее око на иконных досках и зелёной бумаге, но вот кристаллы подземных пещер, сиреневая пена ночного прибоя, кто ей судья? Прозрачная ясность пространства. Я знаю тех, кто устроил здесь праздник, но кто создал эту радость? Небо, дробный бег клавиш, так единое дуновение лета заставляет забыть окон манерную строгость, так до берегов Португалии доносится запах Америк, по краю скатерти дрожь сквозняка, парус, наполненный звуком, лучистая сфера, и в ней, как в волшебном кристалле, переменчивость форм облаков над чопорно надменным постоянством, таким нелепо-строгим постоянством прямых углов.
Я смотрю на деревья, что стоят поодаль одно от другого, пропуская свет. Солнечные пятна в траве. - А здесь мы уже были,- говорю я. Она кивает: "Когда шли из кино". - Сколько минут до сеанса?- спрашивает она неожиданно серьёзно.
Мы стоим на железобетонной плоскости крыши недостроенного высотного дома, в центре сияющей сферы всеобъемлющего пространства, столько света, и на бесконечность вокруг над нами небо - я и она - её волосы колышутся на ветру, как будто невидимые ласковые руки приподнимают её локоны и роняют, выпуская из пальцев, ветер, и вдруг я понимаю, что он любит её, он любуется её волосами. Любовь. - Мы родились в этом мире, чтобы дать жизнь тому, что было мертво. Небо, распахнутое настежь щемящим простором. Подняться. - Мы должны подняться. Солнце и ветер, и само небо, они живые, потому что живые мы. Мы в объятиях лета, и оно хранит нас. Когда настал день, кто станет искать ночь? Она стоит недвижно, солнце в её волосах, невесомых в воздухе, открытое небо на бесконечность вокруг над нами. Подняться. Мы должны подняться, мы не должны прощать. Они могут вырыть глубокие рвы и наполнить их водой, они могут насыпать вал и усеять поле шипами, и натянуть проволоку, но птицы летят в небе. Когда крыши как цветные камешки далеко внизу, что значит, что это был город. Там, внизу. Что значит это теперь! Посмотри. Небо вокруг, и на каждую пядь земли не найдётся ли у него тысячи пядей простора? Посмотри, солнце светит нам, и на каждую меру тени не найдётся ли у него тысячи мер света? Станет ли обретающий солнце сожалеть о лучине? Станет ли обретающий небо сожалеть о клочке земли? Засуха может выжечь его, скот может придти и вытоптать его, люди могут забросать его камнями. Посмотри, их крыши как цветные камешки далеко внизу. Ведь это же небо, Лил, ведь это же небо!
... Солнце сошло с ума. Сколько часов до рассвета?..
Туман над лугом мокрой травы. Неподвижность воды, песчаная отмель. Деревья, тёмные, невнятные изваяния. Среди кустов накренившаяся на склоне машина. Роса на белом капоте, подёрнутое влагой лобовое стекло. Чёрное пятно отсыревшей золы на траве. Всё тихо. Спящий в тумане лес, склонённые над водой ветви.
......................................
Я просыпаюсь. Она спит. Осторожно, чтобы не разбудить её, я выскальзываю из постели.
Дриады плещутся в купальнях прохладной свежести, в брызгах солнца их ликующий смех, они зовут меня, в волнении я торопливо бреюсь и, облекшись в одежды, спешу к ним, они зовут, из подъезда, где на влажной штукатурке оттаивают синие тени, через двор, дальше, туда, где банкет прехорошеньких улиц играет блёстками звуков, скорее туда!
Раструбы гнутой меди исторгают "Old Timer", я вполголоса подпеваю. У киосков с водой стоят люди. Припудрив пылью бордюр, автобус замер, качнулся и, с шумом открыв двери, облегчённо вздохнул. Холодок свежести лизнул его разогретое нёбо. Торопливое цоканье каблучков обольстительных туфелек. Девушка вбежала вверх по ступенькам, складные ставни захлопнулись, и жернова колёс вновь принялись за свою привычную работу, автобус встряхнулся, встряхнулся ещё и, издав боевой клич, рванул по маршруту дальше. Я помахал ей рукой, и она с улыбкой сириянки кивнула мне и помахала в ответ через плотную тяжесть стекла. Я смотрю на неё, и мне хочется смеяться от лёгкости.
Конферансье выходит из здания спортивного зала. Остановился, чтобы закурить. Выбрасывает спичку. Его голова ещё не высохла после душа, и волосы блестят как напомаженные. Мимо на роликовых коньках проносится шумная ватага детей. Он идёт дальше.
Она потягивается, зевает, прикрываясь рукой. Удивлённо моргает. Да ты уже встал? - Соня!- говорю я.- Уже давно день. Вставай с улыбкой. Она трёт глаза. - Посмотри, что я принёс тебе. Китайский веер. Ну разве не прелесть? Она моргает. Из шороха бумаги я извлекаю перчатки, надеваю их на её пальцы, ещё непослушные после сна. Нравятся? Она просыпается окончательно. Силится сообразить. - Ты ходил уже куда-то, что ли? Я смеюсь. Она смотрит в окно, потом на меня.