Галилей
Шрифт:
Галилей клятвенно обещал говорить правду. Его нэ станут уличать во лжи, не станут суровыми средствами исторгать истину. Ему поверят в самом главном его утверждении — согласятся считать, что у него не было злого умысла и что писал он свою книгу, дабы показать еретикам-протестантам всю мудрость изданного церковью спасительного эдикта. «Диалог» воспринимают иначе? Это скорее беда, чем вина Галилея. Он просто не справился с задачей, излишне увлекся, перемудрил, не сделал необходимых акцентов. Недостаточно продуманные рассуждения о движении Земли навлекли на него подозрения в ереси. Книга, написанная из чистых побуждений, оказалась на руку врагам веры. Осознав это, он докажет католический образ своих мыслей и подтвердит безупречность своего намерения. На допросах не станут касаться ни обещаний, данных их святейшеству, ни истории с Чамполи, ни обстоятельств печатания книги. Он признает основательность вызываемых
Они долго беседовали. В конце концов Галилей сказал, что внемлет совету. Он только просит дать ему время обдумать, в какой форме наиболее достойно совершить требуемое.
Фра Винченцо настаивал, чтобы это произошло завтра. Признание должно быть сделано не в ходе очередного допроса, а как заявление обвиняемого, представшего перед трибуналом по собственной инициативе.
На следующий день Макулано пришел снова. Сославшись на обострение болезни, Галилей сказал, что не может сделать сегодня надлежащего заявления. Минуло три дня, прежде чем он нашел в себе силы отправиться в трибунал.
30 апреля 1633 года Галилей явился в зал заседаний Святой службы и просил его выслушать. Поклявшись говорить правду, он сказал: «Много дней подряд постоянно размышляя о допросе, учиненном мне 12 числа этого месяца, и особенно о том, было ли мне шестнадцать лет назад по приказу Святой службы объявлено запрещение держаться, защищать или учить каким-либо образом осужденному именно тогда мнению о движении Земли и недвижности Солнца, мне пришло в голову перечитать мой печатный «Диалог», который я уже года три не перечитывал, дабы тщательно посмотреть, не вышло ли из-под моего пера, вопреки моему искреннему намерению, по моему недосмотру, чего-либо такого, на основании чего читатель или начальственные лица могли бы сделать вывод не только о некоем проявлении непослушания с моей стороны, но и могли бы составить обо мне мнение как о человеке, поступающем наперекор приказаниям святой церкви».
Слуга, продолжал Галилей, доставил ему экземпляр «Диалога». Перечитывая собственную книгу, он воспринял ее так, словно она написана кем-то другим. Многие места, он откровенно это признает, изложены в таком виде, что читатель может подумать, будто аргументы, которые автор намеревался опровергнуть, скорее убедительны, чем легко опровержимы. Это особенно относится к солнечным пятнам иприливам и отливам. Приведенные аргументы действительно могут звучать для читателя иначе, чем должны были бы, если автор желал их опровергнуть.
«Я в самом деле, — записывал нотарий слова Галилея, — считал их и считаю абсолютно неубедительными и опровержимыми. В извинение себе, говоря честно, я вынужден признать, что впал в заблуждение, совершенно чуждое моему намерению. Нельзя довольствоваться приведением аргументов противной стороны, когда стремишься их опровергнуть, а следует — особенно когда сочинение пишется в форме диалога — приводить их в более строгой манере и вести дело к ущербу противника. Я поддался искушению показать себя более остроумным, чем другие, в отыскании, даже для ложных положений, искусных и эффектных рассуждений, делающих их вероятными».
Он, говоря словами Цицерона, «был более, чем следовало, жаден к славе», и поэтому если бы ему пришлось теперь излагать те же доводы, то он настолько бы их ослабил, чтобы они и по видимости не обнаруживали той силы, которой лишены по существу. В этом его ошибка, происшедшая из-за пустого тщеславия и недосмотра. Он осознал ее, перечитав свою книгу.
Галилей выполнил все формальности, подписал запротоколированное нотарием заявление, поклялся ничего не разглашать. Казалось, вопрос был исчерпан, Но обвиняемый, как видно, опасался, что сказанного недостаточно.
Нотарий вновь принялся писать: «Несколько погодя Галилей, вернувшись, сказал: «Дабы еще сильнее подчеркнуть, что я не считал и не считаю истинным проклятое мнение о движении Земли и недвижимости Солнца, я бы очень хотел, чтобы мне была предоставлена возможность и время написать более ясное тому доказательство. Я готов это сделать. Для этого есть весьма подходящий повод, имея в виду, что в опубликованной книге собеседники согласились спустя некоторое время снова встретиться, дабы обсудить различные естественнонаучные проблемы, отличные от материи, трактованной при их встречах. По этому случаю, следовательно, я, будучи должен добавить один или два «Дня», обещаю
возвратиться к аргументам, уже приведенным в пользу названного ложного и проклятого мнения, и опровергнуть их наиболее действенным способом, каким только бог милостивый мне позволит. Поэтому я молю сей святой трибунал, чтобы он соблаговолил содействовать мне в этом благом решении и предоставил бы мне возможность его осуществить».В тот же день, доложив Урбану о происшедшем, генеральный комиссарий распорядился перевести Галилея в особняк посла.
Зная, что ему велят в письменном виде подать свои защитительные соображения, Галилей принялся заранее над ними работать.
На допросе, когда его спросили, писал Галилей, сообщил ли он магистру святого дворца о сделанном ему шестнадцать лет назад частном предписании не держаться, не защищать и никоим образом не учить доктрине о движении Земли и недвижимости Солнца, он ответил отрицательно. Однако надо объяснить, почему он не уведомил об этом верховного цензора.
В свое время, когда враги распространяли слух о его мнимом отречении, он попросил кардинала Беллармино засвидетельствовать истину. Из этого свидетельства видно: ему было объявлено лишь, что нельзя ни держаться, ни защищать приписываемого Копернику учения. Это касалось всех. На какое-либо частное предписание в документе Беллармино нет и намека.
«Впоследствии, памятуя об этом подлинном свидетельстве, написанном рукою самого объявлявшего, я не запомнил ничего больше и не удержал в памяти слов, сказанных мне устно при объявлении названного предписания, что нельзя ни защищать, ни держаться и т. д. Поэтому подробности, что, помимо «ни держаться, ни защищать», есть еще «или каким-либо образом учить», которые, как я узнал, содержатся в приказе, данном мне и зарегистрированном, явились для меня полнейшей новостью — словно я их никогда и не слышал. Мне, я убежден, можнс поверить, что за четырнадцать или шестнадцать лет я мог это совершенно забыть, тем более что не имел нужды думать об этом, имея столь солидную письменную памятку. Но если оставить в стороне две означенные подробности и помнить только о двух обозначенных в представленном свидетельстве, не останется и капли сомнения, что приказание, в нем упомянутое, есть то самое предписание, которое сделано в декрете святой конгрегации индекса. Поэтому, мне кажется, меня можно вполне основательно извинить за то, что я не сообщил отцу магистру святого дворца о предписании, сделанном мне частным образом, считая его тем же самым, что и предписание конгрегации индекса… В силу сказанного я могу, как мне кажется, твердо надеяться, что мысль, будто я сознательно и намеренно нарушил данные мне приказания, будет совершенно оставлена высокопреосвященнейшими и мудрейшими господами судьями».
Они поймут, продолжал Галилей, что недостатки «Диалога» проистекают не из тайного и злого умысла, а лишь из пустого тщеславия и охоты предстать более остроумным, чем остальные известные писатели. Это он готов исправить со всем старанием, как только ему прикажут. Галилей молил судей учесть пережитое им и снизойти к его телесным недугам, длительной душевной скорби и дряхлой старости…
И когда 10 мая Галилея снова вызвали в трибунал и генеральный комиссарий дал ему восемь дней для написания защиты, она была у него готова. Вручая ее Макулано, он сказал: «В качестве моей защиты, то есть для того, чтобы показать искренность и чистоту моего намерения, а не для того, чтобы совершенно оправдать некие мои чрезмерности, как я уже говорил, — подаю это писание и присовокупляю свидетельство покойного кардинала Беллармино, начертанное его собственной рукой, копию которого, снятую мною, я уже представлял. В остальном же полагаюсь целиком и полностью на обычное милосердие и снисходительность этого трибунала».
Месяц и десять дней его не трогали. Вечером 20 июня служитель инквизиции объявил, что его вызывает Святая служба.
На следующее утро он вновь предстал перед трибуналом. Дело, видимо, подходило к концу.
— Не хотите ли вы сами что-нибудь заявить?
— Нет, мне сказать нечего.
— Держитесь ли вы теперь или держались в прошлом и как давно мысли, что Солнце — центр мира, а Земля не центр и пребывает в движении?
— Много времени тому назад, то есть до решения святой конгрегации индекса и до того, как мне было сделано то предписание, я не отдавал предпочтения ни одному из двух мнений, ни Птолемееву, ни Коперникову, и считал их спорными, поскольку либо одно, либо другое может быть истинным по природе. Но после вышеназванного решения, убежденный опытностью начальственных лиц, я покончил со всякой двойственностью и стал держаться, и до сих пор держусь, мнения Птолемея как наиистиннейшего и несомненного, то есть держусь недвижимости Земли и движения Солнца.