Гамбургский счет (статьи – воспоминания – эссе, 1914 – 1933)
Шрифт:
Здесь говорится как будто о свободе.
Но здесь на самом деле говорится не о свободе, а о законе противоречия.
Декаденты боролись в своем материале.
Толстой выбрал другой материал.
Его идеология, его толстовство – художественное построение, создание противоположностей тому, чем думает время.
Мы сейчас на Толстого не обижаемся, а для Салтыкова-Щедрина «Анна Каренина» – роман из быта мочеполовых органов.
Вне толстовства писать в этом материале он бы не мог.
Простота Толстого, как это ясно видно в «Казаках», негативная
Поют так в деревне. Пели так. Сейчас предлагают петь о том, что все на месте или что хоть место есть, на которое все можно поставить.
Этого у нас в искусстве сделать нельзя.
Это не значит опять, что нам нужна свобода искусства. Лев Толстой не написал бы «Войны и мира», если бы не был артиллеристом. Он там внутри своего дома двигался по другим линиям. Не внося случайного в произведения, рождаясь только от другого, не скрещиваясь с внеэстетическим фактом, нельзя создать ничего.
Есть два пути сейчас. Уйти, окопаться, зарабатывать деньги не литературой и дома писать для себя.
Есть путь – пойти описывать жизнь и добросовестно искать нового быта и правильного мировоззрения.
Третьего пути нет. Вот по нему и надо идти. Художник не должен идти по трамвайным линиям.
Путь третий – работать в газетах, в журналах, ежедневно, не беречь себя, а беречь работу, изменяться, скрещиваться с материалом, снова изменяться, скрещиваться с материалом, снова обрабатывать его, и тогда будет литература.
Из жизни Пушкина только пуля Дантеса, наверно, не была нужна поэту.
Но страх и угнетение нужны.
Странное занятие. Бедный лен.
Эстетическое произведение ведь не организация счастья, а организация произведения. Цитата из Толстого:
«Эстетическое наслаждение есть наслаждение низшего порядка. И потому высшее эстетическое наслаждение оставляет неудовлетворенность. Даже чем выше эстетическое наслаждение, тем большую оно оставляет неудовлетворенность. Все хочется чего-то еще и еще. И без конца. Полное удовлетворение дает только нравственное благо. Тут полное удовлетворение, дальше ничего не хочется и не нужно». Это Лев Толстой.
Он хотел, как хотят многие другие, иной эстетики, разрешающей, полезной.
Ее не было. Но борьба за нее создавала произведения.
Произведения же получались совсем иные. Искусство обрабатывает этику и мировоззрение писателя, освобождаясь от его первоначального задания.
Вещи изменяются, попав в него.
Вот Бабель, который указал мне первый отрывок из Толстого, он – за свободу.
Он очень талантлив.
Я помню покойного Давыдова в какой-то комедии. Он осторожно снимал с головы цилиндр, чтобы не испортить пробора.
Вот так обращается Бабель со своим талантом. Он не плывет в своем произведении.
Изменяйте биографию. Пользуйтесь жизнью. Ломайте себя о колено.
Пускай останется неприкосновенным одно стилистическое хладнокровие.
Нам, теоретикам, нужно знать законы случайного
в искусстве.Случайное – это и есть внеэстетический ряд.
Оно связано не казуально с искусством.
Но искусство живет изменением сырья. Случайностью. Судьбой писателя.
– Зачем ты ушиб себе ногу? – спрашивал Фрейд своего сына.
– Зачем тебе понадобился, дураку, сифилис? – спросил один человек другого.
Мне же судьба нужна, конечно, для «Третьей фабрики».
А сюжетные приемы лежат у меня около дверей, как медная пружина из сожженного дивана. Умялись, не стоят ремонта.<…>
О Пешкове-Горьком
I
Максим Горький равен Алексею Максимовичу Пешкову, человеку, много рассказывавшему свою биографию. Горький – материал своих книг.
Книги Горького – один сплошной роман без сюжета о путешественнике, который имел много встреч.
К Горькому больше приложимы слова Лессинга о писателе, чем к самому Лессингу:
«Поистине я являюсь только мельницей, а не великаном. И вот я стою один на песчаном бугре совершенно вне деревни. Если у меня есть материал, я мелю его, какой бы ветер ни дул в это время. Все 32 ветра – мои друзья. Из всей громадной атмосферы мне нужно только такое пространство, какое необходимо длядвижения моих крыльев»{188}.
Горький – писатель, плотно связанный со своим временем.
Но времени он противопоставлял бег своих крыльев.
Работая, он убегает.
В Ленинграде, в те годы, когда он кончал быть Питером, Горький сидел в своей квартире одетым в синий китайский халат и туфли на бумажной толстой многослойной подошве.
Сидел на неудобном китайском стуле.
Квартира была большая, на шестом этаже и неудобная.
Из окна сверху должна была быть видна Петропавловская крепость и Нева.
Но закрывали все деревья парка.
Дул ветер революции.
II
Вещи мира были показаны Горькому одна за другой.
Поэтому он очень дорожил ими, как путешественник своими коллекциями.
В мире для Горького мало пустых мест. Везде вещи, и все нужны.
Революция била вещи. Ломала людей.
Людей Горький тоже открывал одного за другим. Ему их было жалко по-хозяйски.
Неприятно было видеть, как разразнивают сервиз или Академию.
Дул ветер, – Горький боялся, что ветер дует из деревни. Деревню он знал, не новую, а ту, которую видел.
Она прошла.
Пришлось мне недавно быть под Лихославлем.
«Это картофельное поле уже город», – сказали мне.
Лихославль был город уже 10 дней.
Многое в современной деревне очень пестро, многое в этой пестроте уже городского цвета.
В Тверской губернии в компании кооператоров, бритых и молодых, я увидел одного. У него была замечательная плотная, льняная и курчавая борода. Звание его – товарищ председатель.
«Какая борода», – сказал я. Мне ответили: «За бороду и держим: в город посылать».
Во времена Горького борода в деревне еще не обросла иронией.