Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу
Шрифт:
Шли месяцы. В начале осени здоровье Эдварда улучшилось.
Ему достали костыли. Надо было учиться ходить по дому.
В доме Эллисонов
Гордон Эллисон, отец Эдварда, грузно сидел в библиотеке, в своем широком кресле; голову он склонил влево, насколько ему позволяла жировая складка на толстой короткой шее. Библиотека была его рабочим кабинетом, из нее он вылезал, либо отправляясь спать, либо идя к столу, либо в тех редких случаях, когда совершал обход дома.
Гордон Эллисон был человек приветливый. Из-за ожирения он стал совершенно бесформенным. Он считал, что войны, которые время от времени бушуют на земле, следует рассматривать в плане историческом, не иначе, чем эпидемии гриппа, тифа или скарлатины, против которых еще не найдено лекарств. С войнами надо мириться как с неизбежным злом, стараясь по возможности смягчать их ход.
С этим убеждением он
К журналам, газетам и экстренным выпускам, которые утром и вечером клали возле него на курительный столик, он относился с завидным спокойствием. Эту немую бумагу, испещренную черными типографскими знаками, можно было при желании поднести к глазам, но можно было и пренебречь ею. Бумага была бессильна и безвредна, она не вызывала сострадания. Немногим отличался от нее и радиоприемник у его кресла, который каждый час распирало от новостей; новости эти внесли бы беспокойство в его душу. Но он не желал их слушать. Время от времени он, правда, включал этот ящик, но лишь для того, чтобы порадоваться своей власти над ним и своей безопасности. Он видел, как приемник дрожит и чуть ли не лопается от желания поделиться последними известиями. Ну что ж, он готов был сжалиться над ним, нащупывал ручку настройки: какие-нибудь четверть минуты ящик изливал душу, захлебываясь, произносил несколько слов, но, вырванные из контекста, они были бессмысленны; вот он опять выкрикнул что-то (великое событие в жизни приемника!), однако Гордон Эллисон не давал ему кончить фразу. О нет! Только не это. Так далеко его жалость не простиралась. Пальцы уже снова вертели ручку настройки, и из репродуктора в комнату впархивала танцевальная музыка, столь же невесомая, как дымок сигареты. Последние известия обращались в бегство, оказываясь где-то далеко позади, теперь их не разглядишь даже в бинокль. Усмехаясь, Гордон Эллисон откидывался на спинку кресла, попыхивая трубкой и поглаживая укрощенный ящик. Нет, радиоприемник не мешал ему.
Кто или что могло затронуть Гордона Эллисона?
Беспокойство доставляли ему дети. И это было сразу заметно. Эдвард, его сын, ушел из дому здоровый, на двух ногах, а вернулся без ноги и притом с каким-то странным «поствоенным» неврозом, не поддававшимся лечению. А Кэтлин страдала от катара желудка. И то и другое не говорило в пользу войны. Дети часто приходили к нему, присаживались у его кресла.
В военные годы Гордон Эллисон подписывался на все займы. Он отправлял письма и посылки в действующую армию. Развил просто-таки сверхчеловеческую активность. Имя Эллисона стояло под многочисленными воззваниями. И это еще увеличивало его популярность. Согласно собственному выражению, он тогда «покинул свою келью». Позже, однако, сочинение героических писем, требовавшее постоянного душевного подъема, сильно его утомило, и он перешел к писаниям более философского склада, цель которых также заключалась в укреплении боевого духа. До предела использовав свою библиотеку, Эллисон понадергал цитат из всех авторов, от Гомера и Пиндара до Бёрка и Веллингтона, и составил сборник изречений, воспитывавших стоицизм и бодрящих душу. Он хватал все, что доказывало торжество человека над страданиями, и включал соответствующие пассажи в свои статьи, которые печатались повсюду. Читая их, он сам бывал растроган.
И вот получилось так, что Кэтлин, истая дочь своего отца, уверовала в его учение и, собрав все эллисоновские письма и статьи, привезла их в конце войны домой в красивой шкатулке. А шкатулку эту подарил ей не кто иной, как сам злосчастный отец. Сейчас Эллисон мечтал, чтобы в его доме возник строго локализованный пожар и уничтожил шкатулку или чтобы в дом забрались воры и, не тронув всех остальных вещей, украли бы шкатулку (вообразив, будто в ней хранятся фамильные драгоценности). Но поскольку на шкатулку до сих пор не покусились ни пожар, ни воры, отец мечтал, чтобы Кэтлин хотя бы потеряла ключ от нее. Однако Кэтлин его не теряла. А теперь еще в доме появился сын. Нельзя сказать, чтобы отец приложил для этого особые усилия. Кэтлин скоро поняла, что он отнюдь не пришел в восторг, когда мать настояла на возвращении Эдварда.
Гордон Эллисон редко заглядывал в комнату к своему отпрыску, а если и заглядывал, то обычно не один. Очевидно, он хотел избежать неприятных вопросов. Но это не удавалось. От Эдварда не так-то легко было отделаться. Он обладал воистину берсеркерским упорством. Пиявил и пиявил. Муки, какие испытывали другие люди, его не трогали. В том-то и заключалась
его болезнь, но никому от этого не было легче. Тиран — Эдвард — сидел в уголке с выражением нерешительности на лице или же с шумом приближался на своих костылях к кому-либо из домашних, благодарил, если тот справлялся о его самочувствии, и через секунду по его нахмуренному лбу было ясно: в мозгу у Эдварда копошатся вопросы, и вот уже на свет божий вылезала какая-нибудь старая история, которая никого не интересовала, его самого в том числе. Что бы ни отвечали на его вопросы, лицо Эдварда не прояснялось. Вопросы эти явно не попадали в цель, тогда он выстреливал новые. Казалось, им управлял сфинкс, он заставлял его говорить, но Эдвард не мог правильно формулировать его мысли.Однако постепенно вопросы Эдварда стали вертеться вокруг одной мрачной темы: войны и ее виновников. Понятно, что бедный инвалид над этим задумывался. Но при чем здесь дом Эллисонов? И почему Эдвард обращался именно к отцу, непричастность которого к войне была совершенно очевидна?
Да, Гордону Эллисону, этому флегматику, приходилось туго. Его пригвождали к месту и вовлекали в сложные дискуссии на абстрактные темы. И он должен был вести эти дискуссии, хотя терпеть их не мог, особенно политические, во время которых нельзя даже посмеяться. Он запутывался в противоречиях. Страдал. Озирался по сторонам в поисках поддержки. Перекрестные допросы, судилище в его собственном доме! Впрочем, отца — как он со вздохом признавался Кэтлин, молоденькой поверенной его тайн, — тяготило уже то, что лицо Эдварда постоянно выражало страдание и что с приездом сына дом стал походить на больницу. О, боже, почему его не оставили в клинике доктора Кинга? Неужели больной выздоравливает оттого, что он превращает здоровых в больных?
Постепенно Гордон начал понимать, что у Эдварда сложилось убеждение: в войне и в его личном несчастье виноваты конкретные лица. Стало быть, надо обнаружить, кто эти лица, несущие ответственность за массовую бойню и за его, Эдварда, несчастье. Совершенно детский взгляд, который Гордону Эллисону, как человеку старшему и умудренному опытом, следовало опровергнуть, но с которым он, увы, не мог бороться из-за отсутствия ораторского дара, так считал он сам.
Однажды Эдвард снова впился в него (о, боже, подумал Гордон, если бы мой дом в Лондоне не был поврежден, я сбежал бы туда и окопался бы у себя в кабинете; а может, стоит пойти к ушнику, пусть проколет мне барабанные перепонки, и я оглохну, — впрочем, с Эдварда станется задавать мне вопросы в письменном виде), и тут-то у Эллисона-отца, человека на грани отчаяния, возникла идея.
Все трое они сидели у него в библиотеке, Гордон и его мучители, которых он сам породил; не мог же он обнести свое обиталище железными прутьями! Словом, отец готовился к вражескому нападению.
— Я эскапист, я хочу убежать от действительности в мир фантазии, — вздохнул Гордон Эллисон. — Остаюсь эскапистом, — возвестил он, — и не считаю, что последние события противоречат моим убеждениям. Наоборот, лишь подтверждают. К большой нашей радости, ты, сын мой, здесь, вернулся с войны. Хотя и без ноги. Рядом сидит Кэтлин, твоя сестра, у нее на переднике — боевые награды. Как сообщает мама, она носит их даже ночью, прикалывая к пижаме. Но на табуретке перед нашей милой Кэтлин я не вижу холодного лимонада, мы-то его с наслаждением потягиваем, а Кэтлин довольствуется чашкой горячего чаю и каким-то белым снадобьем. Ей приходится ублаготворять свой желудок, а то он не даст ей покоя.
— Явные последствия войны, отец, — насмешливо вставила Кэтлин, — отнюдь не мир фантазии.
— Да, и за это ты получишь военную пенсию. Но признаюсь честно: по-моему, государству следовало бы поблагодарить вас за усердие, но ничего не давать вам, ничегошеньки; тогда бы вы раз и навсегда это запомнили и не ввергали бы страну в новые беды.
От неожиданности Кэтлин выронила соломинку, которую придерживала рукой (соломинка торчала в стаканчике с лекарством для желудка).
— Совершенно очевидно, — продолжал жирный пацифист, приятно возбужденный реакцией дочери, — что вы не можете ничего изменить, взгляните только вокруг, и вы это сразу поймете. Считая себя молодым поколением, вы не перестаете придираться ко мне. Но вы вовсе не молодое поколение. И ты, милый сын, и ты, милая Кэтлин, вышли из школы и университетов с грузом заплесневелого хлама. Вам подсунули старые лохмотья, а вы их нацепили и носите.
Застонав, отец уронил носовой платок. Дочь подняла его, отец поблагодарил.
— Я так люблю вас обоих. Но когда я гляжу на вас и слушаю ваши скучные речи, вся кровь во мне закипает. Вы такие юные, такие сильные, но в голове у вас — сплошной хлам. Как можно? Как вы ухитряетесь изучать медицину, создавать моторы и вместе с тем мыслить словно наши предки? Разгуливать чуть ли не с копьем и в средневековых латах! Я прямо выхожу из себя!
Кэтлин:
— Если бы мы не взяли копье, папа, ты бы, верно, не сидел сейчас здесь.