Гангстеры
Шрифт:
— Кончай, — снова оборвал его Конни. — Она была там по заданию?
Янсен должен был двигаться по заранее намеченной параболе, пусть это и казалось излишним. Ему следовало молча обдумать свою ошибку, отступить от плана и заговорить искренне — то есть найти новую, более эффективную ложь.
— Ладно, — произнес он. — Это была мера безопасности. Не моя идея. Я был против.
— Они сомневались, что ты продержишься весь вечер?
— Конни, поверь, это не моя работа! Не знаю, что ты думаешь… Но они хотели действовать наверняка.
— Значит, ты был «не наверняка», а она — «наверняка»? — Янсен пожал плечами. — Кажется, они знают свое дело.
Конни видел, что Янсена это не задело.
— Конни, забудь о ней.
— Кто она? Ваша сотрудница? — Янсен покачал головой. — Значит, одна
Янсен снова покачал головой и вдруг засмеялся — натянутым, ненатуральным смехом.
— Это абсурд! Если бы ты знал, в каком дерьме сидишь! «Гнилой футляр для ключа» — это одно, а она — совсем другое, может быть, еще хуже! Что бы ты ни вообразил, дам тебе совет — добрый, дельный совет: забудь о ней!
— Может быть, уже слишком поздно.
— Ерунда.
— Где ты ее нашел?
— Прекрати! Забудь! — Янсен говорил более убежденно и убедительно, чем прежде, как будто ошибка, которую воплощала эта женщина, касалась его лично. Он впервые взглянул на часы. Может быть, отвлекая внимание Конни, а может быть, потому, что давно уже должен был позвонить и сообщить адрес, который следовало ценой полумиллиона из нескольких незадекларированных административных касс и тайных частных доходов извлечь из источника, видевшего собственными глазами, чего стоит абсолютная непоколебимость.
— Пора закругляться? — спросил Конни.
— Да, — подтвердил Янсен.
Конни отвели определенное время, чтобы ознакомиться с ценой непоколебимости и ценой уступки. Но ценности оказались примерно одинаковыми. Если бы он пошел им навстречу — бесплатно или за вознаграждение — тогда могло произойти все, что угодно. Конни мог стать притчей во языцех в своей области, а мог и не стать, он мог получить множество заказов, а мог и не получить. Он мог заслужить презрение — и свое собственное, и других. В случае отказа последствия были столь же труднообозримы. Он мог стать совершенно другой притчей, а мог и не стать, он мог получать заказы из мест, о которых никогда не слышал, — мест, где непоколебимость в цене, — или получить отказ в местах, столь же мало ему известных, куда уже проникли необоснованные, но умело растиражированные слухи. Что бы он ни сделал, что бы он ни сказал — все означало лотерею без малейших гарантий. Шансы равнялись один к одному. Конни мог лишь держаться первого, спонтанного решения — полностью отказаться от их предложения.
— Нет, — произнес он. — Очень жаль.
Янсен изо всех сил старался не подать виду. Может быть, он не удивился, но точно расстроился, упустив свой шанс выполнить сложное задание, слухи о котором, несомненно, достигли бы нужных ушей и самым благоприятным образом отразились бы на его карьере. Высшие ценности, которые были поставлены на карту, его не волновали. Он встал, склонился над столом, чтобы захлопнуть дипломат. Схватив его, он отправился к двери, но остановился на полпути и, не оборачиваясь, произнес:
— Мне очень жаль, но я думаю, что ты еще пожалеешь об этом.
— Что ты сказал? — спросил Конни, будто не расслышал, хотя прекрасно разобрал слова. — Это угроза?
Ответа не последовало, но в звуке хлопнувшей двери можно было услышать «да».
~~~
В середине девяностых Институт Лангбру принимал участие в большом проекте по заказу Управления психологической безопасности после катастрофы с пассажирским паромом «Эстония». Целью проекта было выяснить, явилось ли событие для граждан, напрямую не затронутых катастрофой, рубежом, разделившим жизнь на «до» и «после». Конни рассказывал об этом исследовании — я не помнил точно когда и с каким результатом, — но он описывал продолжительные дискуссии о формулировке вопросов: как, например, психолог объяснял, что отдельно взятый человек не всегда может самостоятельно указать так называемый поворотный момент, и как проект едва ли не сел на мель, поскольку некоторые определения были забракованы как недостаточно четкие или вовсе нечеткие, вследствие чего исследование могло стать слишком общим.
В подготовительной работе участвовали политологи, социологи, психологи, этнологи, бихевиористы и, по меньшей мере, один философ. Участники не могли прийти к общему, безоценочному определению «катастрофы». Даже положение,
опираясь на которое глава государства объявляет происшествие «национальной трагедией», было полно оговорок и нюансов, способных изменить формулировку. Для того, чтобы обойти это противоречие, было решено, что существенным для заказчика являются последствия и эффекты, а отправной точкой будет разделение на «до» и «после». Это стало наименьшим общим знаменателем, пусть и нивелировавшим участие философа. Он заявил о своем несогласии, мотивировав его тем, что разделение на «до» и «после» так общо, что ничего не говорит и, кроме того, означает, что восприятие «здесь и сейчас» по определению содержит в себе катастрофу.— Тогда это прозвучало как умствование, — сказал Конни. — Но затем у меня появился повод вернуться к этой мысли, и вполне возможно, что этот философ был прав.
В основе исследования лежало предположение о стабильности и непрерывности уклада жизни шведского народа, который в большинстве не приветствовал перемены в привычном течении. Свечи выгорали, церкви пустели. Скорбь была «гостем, которого звали к столу и развлекали, но истинно ценили лишь в момент ухода…» Далее речь шла о «глубоко укоренившейся в сознании народа тяге к устойчивости»: здесь этнолог усмотрел возвышение системы социального страхования, носящей политический характер, до народной традиции, о чем и предупредил как об опасности. Здесь начиналась территория, заминированная такими понятиями, как «душа народа» и «национальный характер». Вход на эту территорию был заказан, поколению за поколением было суждено обезвреживать эти мины шведского производства. Время от времени, однако, слышался грохот ржавой штуковины, погребенной среди сносок старой диссертации, автор которой зашел слишком далеко, игнорируя все предупреждения.
— С тех пор я всегда дважды думал, прежде чем произнести слова «поворотный момент», — сказал Конни. — Но на прошлой неделе, как только осела пыль после визита Янсена, я почувствовал, что наступило «после». Мой отказ выдать адрес того человека стал «поворотным моментом». Я чувствовал это всем телом. Я не знал, на что они способны — многое предчувствовал, но это было ничто в сравнении с…
Пауза так затянулась, что я был вынужден спросить:
— В сравнении с чем?
— С этим.
Еще не осознав масштаб происходящего, я предположил, что он думает о своей дочери.
— Камилла?
— Знаешь, как чувствует себя человек после такой встречи? Какой-то гад вторгается в твою жизнь и переворачивает ее вверх дном, а ты упираешься и пытаешься сопротивляться, и тебе даже удается нанести пару ударов. Ты терпишь и в то же время пытаешься протестовать, но все-таки ты… раздавлен. «Почему я не сказал это? А вот это почему не сказал?»
— Это основное чувство в человеческой жизни.
— Но теперь… Я чувствую то же самое, когда думаю о ней… «Почему я не сказал это? А это почему не сказал?»
Каждый раз, возвращаясь к тому обеду с дочерью — последней встрече перед исчезновением, которую он теперь просто называл «последний раз», Конни сообщал что-то новое — деталь, выражение, которое можно было толковать по-разному, в зависимости от обстоятельств.
Сидя с чашкой кофе латте, Камилла спросила: «Ты чувствуешь свою причастность?» Этот вопрос, выдернутый из контекста, мог показаться наивным, приемлемым лишь для ее ровесников, но совершенно невозможным для человека в позиции Конни. «Втянут против собственной воли и причастен к какой-то чертовой интриге…» Дочь видела, что он более отстранен, чем обычно, но Конни не мог сказать ни слова о том, что происходит. Не мог он рассказать и о том, что взял с собой в контору сумку с одеждой и прочими вещами, чтобы теперь спать там во избежание ночных вторжений. Он был уверен, что контору будут обыскивать до тех пор, пока не найдут хотя бы что-то. Янсен это отрицал, но Конни больше не мог доверять «министерской скотине», как он теперь его называл. Если бы речь все же зашла о ночлеге в конторе, Конни нашел бы формальный мотив, удивившись при этом собственным словам: «Столько работы, приходится трудиться днем и ночью…» Хоть он и был неумелым лжецом, подобное объяснение вряд ли могло вызвать сомнения, наоборот — стало бы радостным известием, ведь последние годы дела по большей части обстояли прямо противоположным образом.