Гарь
Шрифт:
— Струна посажен светской властью под пристав Петра Бекетова, — напомнил Аввакум.
— Струна — дьяк и подлежит архиепископской власти и Божьему суду, — возразил Симеон.
И немедленно пошёл в воеводскую избу предъявлять права церкви на своего служителя. Однако воеводы стали отказываться, дескать, сидит со «словом и делом государевым» и трогать его до царского Указа не можно. И никакие доводы архиепископа по поводу беззаконного прощения Струной отца-блудника не действовали. Большой воевода князь Хилков больше молчал, видно было — сомневался и не прочь был выдать дьяка на суд архиепископа, но меньшой воевода князь Гагарин-Посной противился, что-де ещё патриарх Филарет знал о свободе нравов в далёкой Сибири и писал об этом: «…там поймают за себя в жёны сестры своя родные и двоюродные, а иные
— Ты, владыка, мужика за кровосмешение суди, как знаешь, — выговаривал Гагарин-Посной, — но ведь Струна-то сам никого не смесил.
— Он закон Божий с беззаконием смесил. Уродов из невинных жёнок за мзду сатанинскую сотворил. Дьякон и проклятия достоин и отлучения от матери церкви.
Но упёрлись воеводы, уж очень велика была сила «слова и дела государева», объявленного Струной. Никак не могли припомнить, чтоб, отлучив от церкви, ставили на суд царский. Всегда наоборот бывало. А то что ему царской кары бояться, ежели он Бога лишён.
— Потому-то и не смеет слуга Божий и мига единого ложью жить! — притопнул, осердясь, Симеон и покинул воеводскую избу, направляясь к жилищу Петра Бекетова. Видели в окошко удручённые воеводы, куда и зачем он направил стопы свои, но более вмешиваться в дела священнические никак не стали.
— Да Господь с имя со всеми, — отмахнулся Хилков. — То их управа, а у нас своя.
Казацкий голова Пётр Бекетов, у которого в хлебне сидел на цепи Ивашка Струна и сеял решетом ложь на монастырскую братию, довольно наслушался жалоб дьяка на свою горемычную жизнь, на вражину-протопопа Аввакума, от которого страдал многие лета, да и опять по Божьему допущению впал в руки хулителя веры исправленной. Бесхитростный Бекетов внимал ему с сочувствием. Сам по многу лет бродя медведем-шатуном по незнаемым дебрям с отрядом таких же, как сам, бедовых людишек, зачастую без попа, он привык полагаться на себя, на храбрых дружинников и удачу. Потому священников считал досадной помехой, не пригодных к тяжкому и грубому делу, в коем сабля и пищаль значили куда как больше проповедей изъеденных гнусом, одичалых, как и все, матерщинников-батюшек. И как человек решительный и смелый жалел их, немощных. Шибко разжалобил его окованный дьяк.
— Струну не отдам, — отказал он Симеону. — Ведомо владыке, я человек ратный, под началом двух воевод. Они отдали дьяка под мой пристав, стало быть, и сидеть ему в хлебне, покуда господам-воеводам надоть.
Ни с чем ушёл архиепископ, но попустить самовольство дьяково не мог по уложению соборного права, да и государева «слова и дела» от него не слыхал.
И настоял на своём архиепископ Тобольский и Сибирский: в первое воскресенье Великого поста, когда во время службы при переносе оглашается проклятие всем еретикам, владычные люди доставили в кафедральный Софийский собор обеспамятевшего от страха, ноющего и заплетающего ногами Струну и поставили рядом с ополоумевшей жёнкой, мужем её и обезноженной, сидящей на полу девахой. Звероподобный мужик, в одних портках и рубахе навыпуск без опояски, заросший серебристой барсучьей шерстью, стоял, сцепив за спиной руки, озирался горячечными глазами, ворочаясь по-волчьи мощным туловом. Симеон сказал положенные по случаю слова и произнёс приговор: «…аще кто кровь смесит — отець со дщерею или мати с сыном, да примут епитимью на тридцать лет».
По собору пронёсся лёгкий ропот, видно было, жалели мужика. По-местному грех сей был небольшой, обычный, а отмаливать его — ой сколько, аж тридцать лет, поди уж помрёт от старости, да так и непрощёным станет маяться вечно. Симеон с книгой в руке строго обвёл глазами предстоящих, утишил и продолжил:
— Аще которая блудит по хотению ли, нет ли с отцем, той дщери епитимью тож и в церковь не входить восемь лет.
Деваха сидела на полу, раскинув ноги, простоволосая и, видно, не в своём уж уме, хлёстко кулаком била в лоб, в грудь и плечи, то ли крестясь, то ли казня себя, горемычную.
Симеон строго ткнул перстом в Струну.
— А тебя, сему греху потатчика, властью, данной мне Господом, отлучаю от церкви Христовой и буди ты со всем сонмищем
грешных проклят и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.В кладбищенской тишине повели вон из собора Струну, да тут влетел в храм Пётр Бекетов. Всклокоченный, без шапки и рукавиц, он прямо с порога стал кричать и браниться, что без его ведома воровским опытом уволокли из-под его пригляда человека «со словом и делом царским» и он, Бекетов, отныне сам пред царём в строгом ответе. Всяко кричал, обзывал волками в рясах и душегубцами, побагровел и, тряся щеками и отплёвываясь, побежал из собора к хоромам воеводским, да вдруг споткнулся на ровном месте и, растопыря руки, упал ничком в снег.
Унялась колготня, опустел собор. Симеон долго разболокался в алтаре, удручённый всем произошедшим, а когда пришёл староста и поведал о нелепой смерти Бекетова, архиепископ заплакал, перекрестился на храмовую икону и пошёл по улице к немногим столпившимся над казацким полковником.
— Родимец хватил бедного, — жалеючи, крестились любопытные.
— Али жила становая лопнула, — гадали другие.
Бекетов уже лежал на спине, чуть присыпанный мелким снежком, и струйки крови из носа алыми жгутиками примёрзли к усам и бороде.
— Снесть ли в хоромину, да снарядить в дороженьку честь-честью? — спросили владыку.
— Какова смерть, таковы и похороны. Валяйся он собакам на радость, — со слезами, но жёстко отказал Симеон. — Во храме святом плевался как нехристь, попрал заветы Божьи, а уж каждая сорока от своей трескотни погибает.
И ушёл к себе. Три дня никто не нашёлся тронуть Бекетова с места: воеводы и казаки не смели ослушаться приговора архиепископа, а родни в Тобольске у вольного человека не было, да и было бы — кто исхрабрится подобрать и похоронить по-христиански сквернослова, хулителя заповедей Господних.
Однако через три дня сам Симеон с Аввакумом отпели его, «…прилежне стужая Божеству — да отпустятся Петру в День Века прегрешения его, что напрасно жалея проклятого церковью такову себе пагубу приял».
Как-то хватился Аввакум подаренного ему царевнами посоха, ан нет нигде. В уголке алтаря стоял сокрытый священническими облачениями и исчез. На кого и подумать, не знал, вскоре пришли из Москвы грамоты воеводам, из которых и прозналось, что все доносы на Аввакума там получены и властям стали вестны злодерзкие слова сосланного протопопа, его безумное хождение с золотым посохом и что с ним дружбу тесную водит, потакая во всём, архиепископ Тобольский. Особой статьёй отмечена скородельная расправа над дьяконом Струной и недобрая кончина Бекетова. Подписана грамота великих государей руками Алексея Михайловича и Никона.
А в конце зимы доставили воеводам Указ от имени малолетнего царевича Фёдора и великого государя патриарха Никона: «Аввакума-протопопа с женою и з детьми послати из Тобольска с приставом на реку Лену в Якуцкой острог и там бы ему не свещёнствовать и не писать досадительных к нам грамот».
Послал воевода Хилков за Аввакумом, прочёл ему вслух. Выслушал протопоп и загорюнился: некому за него слова оборонного молвить, знать, сгинуть со всем семейством в остроге дальнем на какой-то, по слухам, неоглядной и дикой, даже в куцее лето торосисто-льдистой реке. И Симеон, прознав об Указе, только руками развёл.
Перед самым отъездом на новую страсть, уже в июне, получил Аввакум весточку с ясачной оказией от Третьяка Башмака. Извещал товарищ о постигшей Москву страшной чуме: вымерли целые дворы и хоромины и что братьев Аввакумовых, служащих в церкви в Верху у царевен, тоже прибрала чёрная смерть, а всё семейство царское Никон спешно увёз из Москвы, куда и неведомо. По слухам, в Кострому или Вологду. Там где-то меж городами на колёсах спасаются. Люд ходит в осмолённых балахонах, мертвяков из домин крючьями выволакивают, по обочинам дорог жгут в бочках дёготь и траву можжевельник — отпугивают чуму. А царя в Москве нет, всё ещё в походе польском, там чума в войсках не объявилась, бают, грохота пушечного бежит. И, зная о предстоящей высылке Аввакума из Тобольска на Лену, а как и не знать служащему Сибирского приказа, приписал, ободряя друга, дескать, нет худа без добра и чума до Якуцка не добредёт — ноги отморозит, и что сам бы с радостью за Аввакумом умахнул, дорога-то знаемая, хоть и меряла её ведьма клюкой да махнула рукой.