Гарь
Шрифт:
«Знаю, яко скорбно тебе, государь, от моей докуки, но, государь-свет, православный царь, не сладко и нам, когда рёбра наша ломают и одежды сорвав нас кнутьём мучат и томят на морозе гладом, а всё ради церкви Божей страждем. Царю, пред человеки не могу тебе ни-чтож проговорити, но желаю наедине светлоносное лице твоё зрети и священно лепных уст твоих глагол некий слышати на пользу нам, как дальше жити. Государь, смилуйся».
Дрогнул скрюченный фитилёк, печально склонился набок в свечной наплыв, затрепыхался изнемогшим блеклым крылышком, пыхнул и утоп в нём. И уже в глухой темноте, почти наугад, пририсовал протопоп в конце послания царю кривой и дерзкий восклицательный знак.
Утром в начале второй недели мая пришёл игумен Парфений, растворил
— От государя боярин Стрешнев с отцом твоим духовным мнихом Григорием. Побеседуй с имя, а мне сказано не быть.
И, возжёгши свечи, вышел. В дверях показался Стрешнев с Не-роновым. Встретил их Аввакум стоя, в ошейнике железном, с цепями на ногах. Увидя узника, оторопнул старец Неронов. Не цепи смутили его, сам их нашивал, оторопнул, глядя на седого человека с распат-ланными волосами ниже плеч, с всклоченной во всю грудь бородой. И не узнал бы в нём Аввакума, встреть его где-нибудь на воле, но узник подался к нему, загремел цепями и всхлипнул:
— Отче мой!
Неронов совсем старенький, усохший, путаясь в монашеской мантии, бросился к нему, обнял, плача. Долго не отпускал его из объятий растроганный горькой встречей Аввакум и, когда опустились на скамью, он, глядя сквозь слёзы на Стрешнева, кивнул ему и поманил ладонью к столу. Радион, повидавший всякое в польском походе, в мятежной под поляками единоверной Украине, едва сдерживал себя, чтоб не пустить слезу или выйти вон, оставить их вдвоём, но, как доверенное лицо государя, поборол слабость и, прокашливая спазм в горле, прошёл к столу и сел.
Удручающая немота сковала всех троих. Аввакум, утаивая смущение, вглядывался в Неронова, наслышанный о его примирении с царём и властями новой церкви, а старец, не таясь, всё плакал и утирал ширинкой мокрое изморщиненное лицо.
— Пи-ишешь? — кивнул на чернильницу, на листы бумаги.
— Пишу, отче, — ответил протопоп. — А за твои грамотки государю в защиту мне благодарствую сердцем… Сколько ж времени прошло, как я тебя в ссылку провожал аж до Вологды, в Спас-Каменный монастырь?
— Много, Аввакумушко. Лет с двенадцать… Мно-ого.
И снова зависла тишина. Стрешнев нарушил её, сказав от себя или от того, кто просил об этом:
— Пострижение прими, протопоп, спасайся на здоровье в келье. Недостало тебе ссылок тех? Может веть быть и хужей.
— Нет, Радион Матвеевич, — отвердил голос Аввакум. — Не в келье затворясь во мниховской одёжке спасаться буду, а в миру щитом веры в истинного Господа нашего Исуса. Кто крепко терпит Христа ради и заветов Его, то и радуется и печалуется Бог со праведники — мы побеждаем или нас борют. Так уж держись за Христовы ноги и Богородице молись и всем святым, так хорошо будет. И не боись никого, кроме гнева Спасителя.
Опять замолчали надолго. Стрешнев пождал-пождал, дотронулся до руки Неронова:
— Отче Григорий, упроси его покаятися царю и власти, ждут веть. Не было бы греха какова.
— Ну-у в чём мне каятися? — глухим, чужедальним голосом вопросил Аввакум. — Что верую по-древлеотечески?.. Не было б греха, молвил ты, Радион Матвеевич? А то и станет во грех, коли Господа моего огорчу.
— А ты для виду токмо, — подал голос Неронов. — Но втай держись старой веры. Жалостно мне тебя, сыне мой духовный, погубят веть, как других многих, а, сыне?
— Вот как приму три перста, так и сам себя погублю, отче, как ты о сём не знаешь? Нет, ты мне горькое паче смертки не жалай, я ско-ренённо стою на постановлении православного Стоглавого собора, да отныне ещё более укреплюсь на нём за нас с тобою, прости, Господи, изнемогшего тя, отец ты мой.
— Ты хоть для…
— Виду? — продолжил Аввакум. — Для виду Богу служить не умею, тако и ты меня учил.
Совсем сник, уткнулся лбом в столешницу старец Григорий.
— Не велю те, ничтоже не велю! — зарыдал он, вроде жалея, но и радуясь. — Ты уж того… сам.
А я житие свое изжил в суетах и злобах, в море житейском плаваю доныне, и се приближаюсь к пристанищу иного века: торжище доспевает к разрушению, светильник мой в виду сякнет, аз же, грешный, не прикупил в него елея во Сретения Жениха Небесного. Прости, сыне.Еле поднялся на тряских ногах.
— Осени крестом, отче, — попросил Аввакум, и старец трижды обнёс его двумя перстами и поцеловал в голову. Протопоп поднялся и шагнул было проводить старца, но ошейник отдёрнул его на место.
Радион Матвеевич поклонился Аввакуму.
— А ты меня окрестуй, батюшко, — попросил он. — Не вестимо — встретимся ли. И царю шли со мной благословение, он спрашивает.
— Государыне с государем и всему дому их я, юзник его, шлю благословение и молюсь за них. А к тебе, Радион, да будет милостив Бог. Он веть знает, что ты мне люб.
Протопоп перекрестил его, и расстались. Много дней ещё сидел Аввакум в темнице, за это время приезжали к нему из Москвы Арта-мон Матвеев со стрелецким головой Юрьем Лутохиным и Дементий Башмаков из приказа Тайных дел. Тож уговаривали всяко, дескать, и в нонешной церкви благодать жива, в людях вера, а отбьются, яко овцы от стада, от тела единой церкви и начнут плутать и мудровать вкривь и вкось. Как бы церкви нашей не извредиться вовсе.
— А уж извредили её куда как пастыри нонешней казённой церкви, и нету ныне в ней благодати, — упрямо повторял Аввакум.
Удручённые посланцы царские не спорили и обычно откланивались. Как-то с одним из них — Матвеевым, большим боярином и советником государя, передал царю «писаньице малое», где после обычных величаний было и такое:
«…прости, Михайлович-свет, либо потом умру, так было чтоб тебе ведомо, я не солгу: в темнице, яко во гробу сидящу, што мне надобна? Разве што смерть? Ей-ей, тако. Как-то моляся о тебе Господу с горькими слезьми от вечера до полуношницы, дабы помог тебе исцелитися душею от никонианской скверны и живу быти пред Ним, я от труда моего пал, многогрешный, на лице своё, плакался, горько рыдая, и от туги великия забвыхся, лёжа на земли, и увидел тя пред собою или ангела твоего опечалено стояща, подпершися под щёку правою рукою. Аз же возрадовахся начах тя лобызать и обымать со умилейными словами. И увидев на брюхе твоём язву зело велику и исполнена она гноя многа, и убоявшись вострепетал душою, положил тя на спину на войлок свой, на нём я молитвы и поклоны творю, и начах язву твою на брюхе твоём слезами моими покропляя, руками сводить, и бысть брюхо твоё цело и здраво, яко николи не болело. Душа же моя возрадовалась о Господе и о здравии твоём зело. И опять поворотил тя вверх спиною и увидел спину твою сгнившую паче брюха, и язва болыпи первыя явихися. Я так же плачучи, руками свожу язву твою спинную, и мало-мало посошлася, но не вся исцеле.
И очнулся от видения того, не исцелив тя здрава до конца. Нет, государь, надо покинуть мне плакати о тебе, вижу, не исцелить тебя. Ну, прости ж, Господа ради, когда ещё увидимся с тобою.
Присылал ты ко мне Юрья Лутохина и говорил он мне твоими устами: «Рассудит-де, протопоп, меня с тобою праведный судия Христос». И я на том же положил: буди тако по воле твоей, ты царствуй многие лета, а я помучусь многия лета, и пойдём вместе в домы свои вечныя, когда Бог изволит. Ну, государь, да хотя собакам приказал кинуть меня, да ещё благословляю тя благословением последним, а потом прости, уж тово не будет, чаю».
Наступили строгие предпасхальные дни, и надумал Аввакум выпроситься у своего тюремного надсмотрщика келаря Никодима, чтоб отпер дверь посидеть под солнышком на порожке, подышать свежим воздухом, но келарь просунул голову в окошице, зло обругал его:
— У-у, вражина! Душно тебе, вот скоро петлю накинут на выю, так в ней болтаясь, ужо надышишься! Добрые люди к те ездют, а ты им ковы супротивные строишь, царя в письмах почём здря срамишь. Поготь-ка, я тя счас освежу, пого-оть. — Хлопнул ставнем. — Эй, Кузьма, тащите достки и глину.