Гардеробщик
Шрифт:
– Ой, – сказала я. – Простите, мне не сюда. Верните, пожалуйста.
И перешла к следующему окошечку.
Кассирше – под пятьдесят. Ее усталый, за тридевять земель отсюда, взгляд вдруг притянут был фотоснимком. Она узнала гардеробщика.
– Он умер, – сказала я ей.
Она подняла на меня глаза.
– Я его наследница. Продайте мне, пожалуйста, билет на его обычное место.
– Когда? – тихо спросила кассирша.
– Что?
– Когда он умер?
– В январе. Шестнадцатого января.
Она крестиком перечеркнула на своем плане его место. Оторвала билет.
– Во
– Когда начнется матч. Сдадим выручку – и свободны.
– Может быть, встретимся?
– Да, я бы хотела. Давайте во время перерыва. В буфете.
За мной уже выстроилась очередь. Я слышала мужские раздраженные голоса: “Что такое? Что она там застряла? Ну бабы… В другое время нельзя поговорить?” Но человек, стоявший прямо за мной, был спокоен.
Я отошла от кассы, он повернулся и с любопытством посмотрел на меня.
Я подумала, что его большая крепкая спина в черной флотской шинели надежно ограждала меня. Жаль, что не навсегда.
Я не увлекалась футболом. Но на этом матче мне открылась тайна этой игры. Я попала в поле ее притяжения, центр которого – белая, сахарная точка. Я вдруг увидела мяч. То на фоне темного, космического неба, то на зеленом поле. Увидела его полет. И мне показалось, что траектория мяча определяется не только ударами игроков или взглядами зрителей – векторами направленных на него сил.
Нет, ее определяет и воля самого мяча. Его нрав, норов.
Мяч был жив. И потому игра была жива.
До начала матча я, на месте гардеробщика, оглядывалась вокруг. Не был ли стадион местом встречи? Я сидела напряженно, и мне казалось, что то один человек пристально на меня смотрит, то другой. И тут же отводит глаза.
Холодно было, несмотря на зеленую внизу траву. Но какая-то женщина ела в этот холод мороженое. У нее были голубые прозрачные серьги, как льдинки точеные. Высокая, серебристая, будто в инее, шапка. Шуба точно из серебра. Женщина походила на боярыню. Но больше – на
Снежную королеву. Голые, белые как мел пальцы держали белое мороженое за вафельные бока. Белая мороженая крошка упала на серебристый мех. Женщина сщелкнула ее брезгливо, как нечистое насекомое.
В буфете дым ел глаза. Кассирша ждала меня за столиком. Она взяла нам заранее кофе, бутерброды с сыром и маленькую плоскую бутылочку коньяка, помянуть гардеробщика.
Я спросила, сколько я ей должна.
– Ничего.
Она открыла бутылочку, отхлебнула и передала мне.
– Дают девчонки, – заметил кто-то и рассмеялся.
– Кем вы ему приходитесь? – спросила она.
– Представления не имею.
И я рассказала ей о завещании.
– Значит, он гардеробщик. Никогда бы не подумала. Я не знала. Я, собственно, ничего о нем не знала, даже имени. Хотя знакомы мы почти тридцать лет. Но видела я его только через окошечко кассы.
Он пришел в 1957-м. “Лужники” только открылись. Я как раз вышла из декрета. Он заглянул в мое окошечко, поздоровался и спросил билет на это место. Билет был продан. “Ну что же, – сказал он, – тогда любой другой”. В следующий раз он вновь попросил билет на это место. К счастью, билет был. В третий раз я билет для него придержала.
Он говорил, что на этом месте лучше всего ощущаешь игру. Полет. Что-то вроде.Он ходил только на “Спартак”. Мы здоровались. Иногда перекидывались парой слов. Он брал билет. И все.
Я не знала, что он умер. Билет не продавала до последнего, все ждала. Сейчас мне кажется, я потеряла близкого человека, хотя и не могу вам ничего о нем рассказать. Да и вы мне ничего о нем рассказать не можете.
Мы отхлебнули по очереди из бутылки.
– Девчонки, возьмите в компанию. – На наш столик завалился растрепанный, потный парень. Он только что съел жареный пирожок, и все его лицо сияло жиром.
– Да пошел ты, – спокойно сказала кассирша.
– Куда? – спросил он.
Она ответила.
– Это серьезно, – сказал он. Встал и, качнувшись, скрылся в гудящей толпе.
Больше я никогда его не видела. Так же, как никогда я больше не видела кассиршу или моряка, так великодушно ждавшего за моей спиной своей очереди. Никогда не возвращается к нам раз увиденное, запечатленное нашей памятью на короткий миг.
На самом деле все существует раз и навсегда. И каждый миг вечен. И к каждому можно вернуться. Нужно только знать ход.
Пожалуй, лишь только Валя-уборщица поплакала о гардеробщике.
Ей было пятнадцать, когда он появился в их дворе. Дворник дядя
Серафим. Молчаливый, работящий, строгий. Его побаивались, слушались.
Двор в те времена был как райский сад, а дядя Серафим – райского сада смотритель. Летом он высаживал цветы на клумбы, и никто не смел их сорвать, а уж тем более вытоптать.
В футбол ребята играли на специальной площадке, огороженной штакетником. Там же играли в волейбол, а по вечерам танцевали под радиолу.
Дядя Серафим умел все: и скамейку поставить, и каток залить гладко, как зеркало, и горку построить самую высокую, не горку – горищу, и дверной замок наладить, и стекло выбитое заменить, и вывихнутую ногу вправить, и кран протекающий починить. Когда дядя Серафим был дворником, мир двигался ладно-складно, как самый точный часовой механизм. Правильно.
Во дворе было хорошо, дома – худо. В девятиметровой комнатушке ютилось их четверо: Валя, мать, отчим и его слепая мать, которую
Валя ужасно боялась. Валя мечтала, что вырастет и будет жить в отдельной квартире с добрым, ласковым мужем и двумя похожими на ангелочков детьми. Но Валя была некрасивая, скованная, иногда казалось, что взгляд ее безумен. Уроки она понимала плохо, ученье выходило для нее мукой.
В тридцать лет она родила без мужа мальчика.
К тому времени Валя жила с отчимом все в той же комнате. Матери их умерли. Отчим разговаривал мало, прятал от Вали свою пенсию. Купил себе в общую кухню отдельный холодильник. Соседям жаловался, что
Валя ждет его смерти. Валя и ждала.
Дядя Серафим все еще работал дворником, но двор был уже не тот.
Появились гаражи. Никто не танцевал во дворе летними вечерами.
Сидели у телевизоров. Молодежь не расставалась с транзисторными приемниками. Девочки курили. Мальчики носили длинные волосы. Все помешались на джинсах.