Гарнизон в тайге
Шрифт:
— Какая в тайге для меня работа? Я ведь по образованию художница, а как вышла замуж — дня не работала по специальности.
— В клубе найдем работу, изобразительным кружком будете руководить.
Ядвига мелко и долго смеялась.
— Нет, Клавдия Ивановна, — и переходила на полушутливый тон. — Хочу жиреть. Тонкая мужу не нравлюсь, — и опять истерично смеялась.
«Какая женщина погибает. Какое здесь общество?.. Права, как она права! Чахнет и вянет ее красота. Вот так же и я обречен на постепенное интеллектуальное высыхание. Хуже ссылки».
От смеха Зарецкой Шафрановичу становилось еще холоднее. Он подтыкал под бока одеяло,
Его начинало трясти.
Через комнату Ядвиги до Шафрановича слабее, но так же явственно доносился голос белоголовой Тони, сестры помкомвзвода. Она тоненьким фальцетиком вытягивала «Коломбину», скорее похожую на русскую заунывную песню, чем на модный романс. «Словно покойника отпевает». Ему становилось невыносимо.
— Кладбище какое-то, о-о-о! — протягивал он и кричал: — Эй вы, отпевальщица, перестаньте!..
Тоня переставала петь. Тогда Шафранович слышал, как шуршит мокрое белье о стиральную доску и плещется в корыте вода.
На втором этаже кто-то разучивал на гитаре вальс «Грусть», брал то сочные, правильные аккорды, то фальшивил и снова повторял проигранное. Там же, на втором этаже плакал ребенок, в коридоре визжали и кричали бегающие ребятишки. В нижнем этаже, под лестницей, то скулили, то лаяли щенята, принесенные из питомника роты связи. Все это надоело и опротивело.
Было пять часов дня. Командиры, обедающие дома, возвращались из подразделений и постукивали на крыльце сапогами, очищая их от снега. А Шафранович все лежал в постели, курил. Он очень долго размышлял о своем «сердечном заболевании». Ему казалось страшной и угнетающей жизнь всех сорока комнат дома. Вересаевский тупик без выхода! Какая-то цепь сплошных трудностей, испытание лишениями. Из этой схватки выйдут крепкие люди, а слабенькие, как он, сдадут, покажут свое гнилое нутро… Неужели он слабенький? — эта мысль терзала его.
Постучали в дверь, и мысли Шафрановича прервались. В комнату вошла Зарецкая.
— Вы все лежите, гоголевский жених? Очередной сердечный приступ? — с явной издевкой спросила она.
Шафранович привстал на кровати и заспанно-опухшими глазами посмотрел на нее.
— Лежу, — глухо ответил.
— Или серьезно больны?
— Сердечнобольной, — так же глухо сказал инженер и посмотрел на женщину прищуренными и воспаленными глазами. — Как тут не заболеешь, умереть можно…
Зарецкая присела на свободную табуретку, проговорила:
— Это правда… Скука, — и зевнула.
В комнате Шафрановича ей всегда было скучно. Здесь словно не человек жил, а медведь и не комната это была, а берлога.
— Вы — настоящий медве-едь, — простодушно сказала она.
— Я затравлен жизнью и потому зверь, — вырвалось у Шафрановича. Он сразу же испугался сказанного. — Нет, нет! Обстановка, — и слащаво, заискивающе заговорил:
— Скажите, Ядвига Николаевна, а разве обстановка не разлагает? Я был большим человеком, а меня сделали маленьким. Я ведь мог работать… Я умел… Я вращался в высоких кругах… Франция, Италия, Палестина… Одна экзотика юга облагораживала человека, делала его Гомером по уму и Геркулесом по силе. И вдруг — яма. Человек не упал, а его столкнули… Обидно…
Инженер говорил долго. Зарецкая, слушая, пыталась представить его жизнь, но не могла.
Они сидели, не зажигая лампы. Зарецкая думала о том, что Шафранович — живая тень какого-то другого человека, не разгаданного ею. Инженер встал, направился к печке и задел ногой табуретку.
Тарелка с окурками упала и разбилась.Ядвига вздрогнула. Шафранович пробормотал невнятно:
— Вот так же разбивают жизнь человеческую, — и начал растапливать печь.
Комнату слабо осветили желтоватые косяки света, по стенам поползли неясные тени.
— Прислушайтесь, опять поет свое этот клоун… — сказал инженер и замолчал.
Со второго этажа отчетливо слышалось, как в комнате врача Гаврилова играла виктрола. Чей-то голос рассказывал о жизни артиста-клоуна, о кривляний перед смеющейся публикой, когда на сердце горе и тяжесть.
— Все стали похожи на этого клоуна. И люди и жизнь… Жизнь-то в огромную сцену превратили, а человек, как артист, играет на ней… Роль исполняет. Под суфлера-а… Политика. Вам этого не понять, Ядвига Николаевна! — почти выкрикнул Шафранович и тут же запнулся, чувствуя, что сказал лишнее и ненужное. И тише уже продолжал: — Каждый вечер люди заводят виктролу и слушают это клоунское «Неважно». Мне надоело слушать. Я возражаю, слышите, возражаю… Я хочу чего-то другого. А этого другого нет… Не будет! А было, было, Ядвига Николаевна…
Зарецкая пыталась вникнуть в смысл его слов, разгадать, почему он мечется, словно пойманная рыба в сети, и не могла понять. Шафранович для нее оставался таинственной тенью, человеком, который знает Европу, а вот почему-то в жизни себя не может найти, кажется маленьким и ничтожным.
— Не обижайтесь, Давид Соломонович, вы если не медведь, то злой медвежонок, — и засмеялась. Ей стало скучно слушать Шафрановича, как и скучно было находиться с ним в неуютной комнате. Зарецкая встала и серьезно сказала:
— Вы говорите непонятным языком. Это бывает с теми, кто любит себя, не любит других и презирает жизнь. Вы — эгоист, Шафранович.
— Правда, правда! Я ненавижу жизнь… А за что ее любить, — Шафранович весь передернулся. Злорадно засмеялся и запел дребезжащим голосом:
Судьба играет человеком? Она изменчива всегда.Ядвиге стало неприятно, она съежилась, словно от холода, И, странно, она нисколько не жалела этого человека. В нем было что-то отталкивающее. А голос все дребезжал, и в тон ему дребезжал осколок разбитого стекла в раме.
То вознесет его высоко, То бросит в бездну без следа.Шафранович сделал ударение на последнем слове и внезапно оборвал пение.
— Без следа! — повторил он. — Здорово! — выкрикнул и раздельно, но вяло заговорил: — В жизни я какой-то лишний… Лишний! Во все эпохи были лишние люди, я тоже лишний, но не последний, Ядвига Николаевна… Я дешево жизнь не отдам. Я ее видел, я знаю ей цену…
— А вы что, продали жизнь-то, все про цену говорите? — машинально спросила Зарецкая.
Вопрос словно впился в Шафрановича. А Зарецкая ждала ответа.
— Аракчеевщина какая-то здесь. Жизнь регламентирована. Мы все военные поселяне. Оставлены города. Настоящая жизнь променяна на тайгу… Вы такую жизнь не продали бы разве на другую, лучшую?
— Не знаю, — искренне сказала Ядвига. — Но вы перескочили, разговор был о другом…
— Что вы, что вы, Ядвига Николаевна. Я говорил об этом.
— Человек вы умный, но непонятный, — заключила Ядвига и вышла из комнаты.