Гарнизон в тайге
Шрифт:
— Комбат, опомнитесь! — грозно и предостерегающе выговорил он. — Сперва рассуди, а потом и осуди, но пойми: правду сказал сейчас…
— Молчи! — крикнул Зарецкий.
— Я думал серьезно поговорить. Не хочешь — не надо, — он запнулся. «Ты» он никогда не говорил комбату, даже в домашней обстановке. — Ядвигу не тронь, она ни в чем не виновата, — предупредил Ласточкин и косо посмотрел на комбата, сделавшегося сразу жалким в его глазах. Он твердо и торопливо зашагал от него, высоко и гордо вскинув голову.
— Лошадь мне! — крикнул Ласточкин бойцам, не доходя
Зарецкий не сразу пришел в себя. Через два часа, положив чемодан в облупившуюся двуколку, он сел на любимого карего жеребца, истосковавшегося по седоку, и тронул его наметом. Настроение было самое подавленное, гнетущее. С ним по дороге повстречался Шафранович. Они остановили лошадей. Поздоровались. Тот поинтересовался:
— Как с учебой, товарищ Зарецкий?
Комбат ответил с неохотой, что принят, осенью занятия.
— Завидую. Счастлив! Покинешь сей прелестный край. А я вот буду коптить здешнее небо, черстветь душой и телом, — его охватила злость на все, на себя, на жизнь, на людей, захотелось сделать больно этому молчаливому человеку, будущему слушателю академии, и Шафранович с издевкой произнес:
— Век учись, а дураком подохнешь. Пока ты с академией возился, Ласточкин был счастлив с твоей женой, — и злорадно захохотал.
Зарецкий поднял голову, смерил инженера презрительным взглядом.
— Какой же ты негодяй, Шафранович, — пришпорил жеребца и ускакал.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Чистка проходила в летнем театре. Члены комиссии находились на сцене, украшенной портретами вождей и плакатами. Особенно выделялся ленинский лозунг, протянутый над аркой:
«Быть коммунистом — это значит организовывать и объединять все подрастающее поколение, давать пример воспитания и дисциплины в этой борьбе».
Желающие участвовать в чистке разместились на скамейках, прямо под открытым небом. Для лучшей слышимости на елке установили мощный репродуктор.
Посмотреть и послушать, как будут чистить коммунистов, собрались беспартийные бойцы, вольнонаемные рабочие УНР и жены начсостава.
Председатель комиссии Руднев, с четырьмя золотистыми нашивками на рукавах темно-синего кителя, с наглухо застегнутым воротником с белой каемкой подворотничка, прежде чем начать проверку, коротко сказал о политическом значении этой работы, проводимой партией в интересах укрепления ее рядов.
Он говорил неторопливо и негромко, но все слышали четкие фразы. Председатель комиссии легким броском головы закинул назад черные пряди волос, свисающие ему на глаза, и призвал всех активно участвовать в чистке. Во всей фигуре его, подобранной и аккуратной, чувствовалась уверенность и сила.
Чистку начали с Мартьянова. Он медленно поднялся на сцену, подал партийный билет председателю, повернулся к сидящим, окинул их открытым взглядом. Все здесь было близким ему, как и люди, которые сейчас смотрели на
него и ждали, что он скажет в такой ответственный момент. И Мартьянов заговорил спокойно и твердо о том, кем он был раньше, какой тяжелый путь прошел, чтобы стать рядовым солдатом, партии.Он говорил о себе без лишних и громких слов. Когда он коснулся службы в старой армии, то от слов его дохнуло жизнью старого, дореволюционного солдата. Царская армия! В шесть утра — горн. В семь — чай, хлеб, два куска сахару. Потом прямо на плац — начиналась муштра. В обед — щи да гречка, 22 золотника мяса, если не постный день. Затем снова муштра. Ужин. И опять каша да щи, но уже без мяса, а на закуску поп с молитвами и проповедями.
В кучке связистов сидел Григорий Бурцев, слушал и не представлял, как могли тогда люди служить в солдатах. То, что говорил Мартьянов, казалось неправдоподобным. Но он знал, что так и было, так жилось от первого солдата при Петре до последнего — при царе Николае.
Но вот Мартьянов коснулся того, как ему, унтер-офицеру, раскрыл глаза на жизнь питерский рабочий-большевик. Он возвратился с фронта в родные места, но в своей деревне уже не застал ни жены, ни сына. Где они теперь: живы или погибли, так и не знает. И тогда у ворот родного гнезда, охваченный неистовой злобой на весь старый мир, он возглавил партизанский отряд. Можно ли было ему, Мартьянову, оставаться в стороне, не брать в руки винтовки, не мстить врагам за разрушенную семью, за исковерканное счастье?
Несколько сот человек, сидящих на скамейках, молчали. Бурцев забыл обо всем — рассказ командира потряс его суровой прямотой и откровенностью.
Руднев не прерывал рассказа Мартьянова — яркой исповеди человека. Он думал: «Перенести столько невзгод, и любить людей — это значит проявить тот незаметный, будничный героизм, к которому все привыкли и перестали даже ценить его: дескать, что же тут такого — обычное дело». Сам рабочий, он невольно вспомнил, как, будучи юношей, штурмовал Зимний дворец.
Светаев торопливо записывал в большую тетрадь. И тоже думал: «Какая же красивая душа у Мартьянова!» И спрашивал себя: «Ради чего все это пережил, испытал командир?» И отвечал: «Ради партии и народа».
Там, где сидели женщины, произошло маленькое замешательство. Клавдия Ивановна, склонившись к Мартьяновой, уговаривала:
— Анна Семеновна, перестаньте.
— Нет, я не плачу, не плачу, — вытирая слезы, катившиеся по щекам, тихо говорила та. — Это минутная слабость, она пройдет.
Председатель поднялся и спросил, будут ли какие вопросы к товарищу Мартьянову. Поглаживая щеки и подбородок, он осмотрел ряды скамеек. Глаза красноармейцев, командиров были устремлены на Семена Егоровича. Они словно все еще жили тем, о чем только что рассказывал командир.
Руднев перевел свой взгляд дальше, на тайгу, разомлевшую от полуденного солнца. По дороге гуськом тянулись подводы. Лошади, запряженные в передки, везли бревна. Сзади них серым хвостом поднималась пыль. «Подвозят строевой лес для Дома Красной Армии», — прикинул председатель комиссии.