Гайдар
Шрифт:
Стоявшие на плацу понимали: выпускное свидетельство сегодня ровно ничего не значило. Их бросали в прорыв, как бросают последний мешок с землей в разваливающуюся под напором воды плотину… Командиры, они уходили в завтрашний бой рядовыми. (Он, правда, был назначен взводным, Яшка Оксюз - полуротным. Но общей картины это не меняло.)
Стоя на плацу, все они понимали: завтрашний бой изменит счет. И многие из них никогда не поведут в бой свои батальоны и свои полки. От мысли этой делалось не по себе.
И словно зная, о чем они думают, нарком неожиданно произнес:
– Вы
И оркестр заиграл. Мурашки побежали по спинам. Никому не хотелось умирать, ни завтра, ни через год, но звуки марша оторвали их всех от страха, дали силы перешагнуть через него, и никто уже не думал о смерти.
Рассвет застал 6-ю роту 2-го полка бригады курсантов в тридцати километрах от Киева, близ станции Боярка. Из-за выбеленных изб медленно поднималось солнце.
Сведения, накануне доставленные разведкой, успокаивали. И, расставив вечером посты, Оксюз приказал остальным разойтись по хатам, справедливо полагая, что другой такой случай отдохнуть подвернется нескоро. И когда за церковью на восходе солнца ударил взрыв, бывшие курсанты, схватив оружие, высыпали на улицу и понеслись в ту сторону, где разорвалась граната и началась перестрелка.
То ли под утро заснул часовой, то ли к часовому незаметно подобрались, а он все-таки успел в последнее мгновение взорвать гранату - как бы там ни было, петлюровцы находились ужо на окраине села…
Впереди всех с маузером в руке, перепрыгивая через плетни и заборы, бежал невысокий крепыш Оксюз. Пули посвистывали все чаще и ближе, и стучал навстречу пулемет.
В огороде Яшка вдруг споткнулся и, вытянув руки, с размаху, по-детски, упал на грядки. Он видел, что Яшка упал, и, следя за тем, чтобы не запутаться в картофельной ботве самому, продолжал бежать, краем глаза наблюдая за Оксюзом.
Тот не поднимался и как-то странно шевелился, словно не мог оторваться от земли.
Он вернулся, подбежал к Яшке и сгоряча хотел помочь ему встать, но, приподымая, увидел, что новое сукно только вчера выданного Яшкиного командирского френча быстро намокает над карманом.
– Беги!
– с трудом произнес Яшка и опять как-то странно шевельнул рукой, словно хотел и не смог ее поднять.
Он оглянулся, ища, кому бы передать Яшку. И увидел нескольких товарищей-курсантов, которые, остановись, в испуге смотрели на раненого Оксюза.
Совсем близко, еще невидимый, стучал пулемет. Петлюровцы наседали. И ранение Оксюза оборачивалось катастрофой.
Тогда он схватил с земли свою винтовку, высоко поднял ее над головой и громко, как никогда в жизни, крикнул:
– Слушай мою команду! Вперед! За Яшку!
Когда выбили петлюровцев, он вернулся на то место, где оставил Оксюза. «Уже розоватая пена дымилась на его запекшихся губах, и он говорил уже что-то не совсем складное и для других непонятное». Но он знал и понимал, что Яшка торопится сказать, чтобы били они белых и сегодня, и завтра, и до самой смерти, проверяли на заре полевые караулы, что письмо к жене-девчонке
у него лежит, да они сам видит, торчит в кармане…Вечером решали, кому быть полуротным вместо Яшки. Ребята постановили: ему.
Это случилось двадцать седьмого августа девятнадцатого года, ему было ровно пятнадцать с половиной лет.
А еще через неделю он был уже ротным.
Первые пять дней командования были самыми трудными за все пять лет службы в армии. Они отступали, приближаясь к Киеву, каждую ночь, чтобы успеть в кромешной тьме окопаться к утру.
Окапывались в чистом поле. Иногда в садах. С восходом же солнца начинало нестерпимо печь. И вода нужна была, как патроны. О еде думалось меньше. Чаще не
Запись в дневника Гайдара. Декабрь 1940 года.
думалось совсем. Изредка сосали сахар, выданный без пайковой меры (все равно бросать), но как все они голодны, поняли в ту минуту, когда шрапнельным снарядом на их глазах изрешетило полевую кухню. Суп вытек на сухую землю, распространяя запах, от которого сразу подвело животы.
– Командир роты… - сказал ему помкомполка, - бой близок, а люди голодны. Идите в тыл, в штаб, и скажите, что я приказал прислать консервов.
Он козырнул и пошел. Тропка изгибалась меж кустов. Он шел к себе в тыл и потому был спокоен. И когда сзади послышался лошадиный топот, не повернул даже головы, а сделал полшага в сторону, чтобы пропустить кавалеристов.
Но топот резко оборвался. Горячее лошадиное дыхание опалило шею. Послышался металлический лязг двинутого затвора, и он почувствовал на затылке холодное прикосновение винтовочного дула.
Негодуя на дураков-кавалеристов, осторожно, иначе бы ему разбили череп, поворотил голову - и мысленно умер в ту же минуту, потому что увидел два ярко-красных мундира и синие суконные шаровары, каких ни курсантская бригада, ни красноармейцы не носили.
«Кончено, - мелькнула тысячесекундная мысль, - как это ни больно, как ни тяжело, а все равно кончено».
Ион отшатнулся, с тем чтобы по железному закону логики спусковой крючок приставленной к затылку винтовки грохнул выстрелом.
– Наш!
– коротко крикнул один. Шпоры в бока, нагайка по крупу, и опять никого и ничего.
Посмотрел вокруг, сделал машинально несколько шагов вперед и сел на пень. Все было так дико и так нелепо. Ибо и опыт войны, и здравый смысл, и все - все говорило за то, что он обязательно должен быть мертв.
Потом узнал, что далеко на левом фланге отбивалась бригада красных мадьяр. Бригада была разбита, и двое прискакали сообщить об этом в штаб полка.
…Жгло напоследок августовское солнце, когда измученные курсанты вливались в поросшие травой окопы времен германской оккупации. То был последний рубеж - позади оставался лишь Киев. И память сохранила об этом дне пестрые разорванные картины.
…Он жадно пил из чьей-то фляги. Рядом шлепнулась, взвизгнув, шальная пуля. Узнал: убиты Стасин и Кравченко.