Газета День Литературы # 104 (2005 4)
Шрифт:
Тоска, смутное предчувствие беды, страх фальши можно уловить и в "Алене Фоминой". "Охоты нет и смысла нет… Какой вдали маячит свет?" "Предчувствие какой беды, как ревность, душу жжет?" В конкретных обстоятельствах это может быть и ревность, и даже отсутствие охоты (я имею ввиду охоту на зверя, радостью от коей Яшин бредит с детства), но смутное, необъяснимое предчувствие фальши и беды тенью проходит сквозь все сполохи яшинской лирики первого послевоенного десятилетия.
В 1956 году он пишет потрясающее стихотворение "Орел" о том, как пораженная охотником птица взлетает "за облака", чтобы упасть "средь дальних скал, чтоб враг не видел, не торжествовал".
Что это? Пророческое предчувствие — за несколько десятков лет — гибели той державы, которой присягнул и был верен всю жизнь? Предчувствие личной драмы (орел — любимая птица, и во внешности Яшина что-то орлиное)? Гибельное опустошение души от догадки о ложности всего, во что верил и что писал?
По природе дара и по типу душевного склада Яшин ни от чего не хочет отрекаться. Ни от державы, в чей герб вплетены колосья, ни от партии, в которую вступил, когда пошел на фронт, ни от тех "райкомщиков", которые держали на своем хребте советскую повседневность.
"Чтоб враг ее видел…" По советской привычке он ищет врага. А что, если разглядеть врага в "райкомщиках"? Какая сила может заставить его выдернуть из реальности этот стержень?
И тут Яшина-поэта подставляет под удар Яшин-прозаик. Собственно, прозаик зреет в нем давно: слишком активная натура, слишком много впечатлений, они перехлестывают через стих…
Сюжет, с которым Яшин дебютирует как прозаик, посвящен колхозным будням; на трезвый взгляд, этот сюжет вполне вписывается в тот канон соцреализма, согласно которому труженики села борются с непрерывными трудностями и героически решают проблемы, связанные с непрекращающейся сменой сезонов. У Яшина лучшие намерения: призвать героев к работе инициативной и творческой, не быть бездумными исполнителями.
Но на дворе 1956 год.
Рассказ появляется в альманахе "Литературная Москва". Альманах попадает в идеологическую облаву.
Называется рассказ замечательно емко и кратко: "Рычаги" — прекрасное клеймо для обозначения клеветнической вылазки автора против советских людей, изображенных бездумными проводниками спускаемых сверху решений.
Вокруг идет атака на ведьм. Яшин поставлен в шеренгу "ревизионистов" рядом с Дудинцевым, Эренбургом, Граниным (Пастернак ждет своей очереди).
Никогда никаким "ревизионистом" Яшин, разумеется, не был и в ходе экзекуции таковым не стал. Хотя и каяться отказался. Но, попав в облаву, должен был почувствовать, сколь непрочен тот изначальный каркас, тот фундамент, та почва, на которой он выстроил свой дом.
Он заново вглядывается в своих прежних героев. И, в частности, в тех райкомщиков, которые спасали, как бог из машины, хозяйство Алены Фоминой. Что же теперь? Вот "они вошли и сели в три ряда в заранее намеченном порядке. Стол под сукном. Трибуна. И вода. По краю сцены —
зелень, как на грядке". "Нашенские парни", садясь в президиум, становятся смешны.Это, надо думать, пленум. Или праздник. А вот и районные будни: секретари сменяются один за другим. Тот беззастенчивый авральщик, тот непрактичный книжник, а один и вовсе забулдыга… Опять смешно. У Яшина хватает юмора примерить этот хомут и на себя: тот-то дров бы наломал — "все ямбы или все хореи, верно б, вышибло из головы".
Что верно, то верно: ямбы и хореи — последнее спасение, единственный смысл жизни. Непрерывно рассказывать о том, что с тобой происходит. "Еще вчера в душе был бог, я жить и верить мог. Теперь ни веры, ни любви: как хочешь, так живи". И живет. "Бренчаньями фальшивыми, писаньями хвастливыми" не разогреть сердец. Разогревает — рассказывая о том, как разогревает. "Ни от своей, ни от чужой вины не отрекаюсь, но долги всё те же…"
И все-таки глубинный сдвиг намечается. Сдвиг почвенный — в сторону "малой родины", родной, северной. С плацдарма, незащищенность которого обнаружилась, когда идеологи прошлись по нему с "Рычагами" наперевес, — отходит яшинская муза на запасные позиции, намеченные еще в юные годы.
Больше не могу!Надо бежатьВ северную тайгу…Просто чтобы дышать.Именно Яшин, как установили впоследствии историки литературы, становится сигнальщиком общего поворота советской прозы к деревенскому ладу. Он благословляет на этот путь лучшего своего ученика — Василия Белова. И ученик отвечает учителю проникновенной исповедью:
"Выстоять, не согнуться учусь у тебя. Пока есть ты, мне легче жить. А ты? У кого учишься ты, кто или что твоя опора? Я знаю: быть честным — это та роскошь, которую может позволить себе только сильный человек, но ведь сила эта не берется из ничего, ей надо чем-то питаться. Мне легче, я питаюсь твоим живым примером, примером людей твоего типа. У тебя же нет такой живой опоры. И я знаю, как тяжело тебе жить".
Белов-то опору чувствует — в том же своем Иване Африкановиче, в вековом "Ладе" крестьянского быта. Но наитием душезнатца чует у Яшина отсутствие опоры! Чуткость поразительная, потому что сам Яшин, кажется, этого не чует. Не хочет признать. Душа его парит.
"Здесь снег высыхает — не тает, и грязи не знает земля. Орел в облаках летает, крыльями не шевеля". Спускаемся на землю. Всему голова — хлеб! Тот, что уже на столе. "Караваи душистые, блины, и шаньги, и пироги"… "Ешьте на здоровье, добрые люди!" "Угощаю!" И тут Яшин-прозаик опять подставляет Яшина-поэта.
"Вологодскую свадьбу" он пишет в 1962 году — уже не дебютант прозы, как семь лет назад. И публикует ее — Твардовский в патентованном журнале интеллигенции Оттепельной поры — в "Новом мире". Очерк о празднике, полный народного юмора, здорового озорства и любовного северного этнографизма, идет на-ура в продвинутой читающей публике.
И тут доносится из родимой глубинки:
— Свадьба — с дегтем!
Вологодские "райкомщики" во главе народных масс негодуют, обвиняя автора в клевете. Идет поток писем в местную, да и в центральную печать. Советская деревня не такая! Лучше бы автор о радиофикации родной деревни позаботился, об электрификации подумал бы, чем упиваться такой свадьбой…